родителей.
Её мать умерла в день взятия Бастилии, а отец был убит на Марсовом поле в 1791 году.
Да, он остался там, на поле, среди людей с красными знамёнами, которые требовали, чтобы короля лишили короны и чтобы все французы были равны. Они шли и пели «Аристократов на фонарь!». Грянул залп, за ним другой, и толпа смешалась. Несколько сотен тел осталось лежать под облаком белого дыма, которое медленно таяло в вышине, потому что день был безветренный.
И вот в секции Арсенала, на улице Фоконье, появилась девочка в рваной юбочке, и первый, кого она встретила, был толстяк Малуэтт.
— Эй, послушай, девица, — сказал толстяк. — Как тебя зовут?
— Мари-Бланш, мсье…
— Нехорошо, Мари-Бланш, нехорошо… Кто разрешил тебе пить вино в таком возрасте?
— Я не пила вина, мсье…
— Почему же ты покачиваешься да ещё хватаешься руками за стену?
— Видите ли, мсье, — пролепетала Мари-Бланш, — я уже сутки ничего не ела…
Малуэтт высоко поднял свои густые брови.
— Ты хочешь сказать, что ты голодна? Где твои папа и мама?
Мари-Бланш объяснила. Малуэтт произнёс дрогнувшим голосом:
— О, моё бедное дитя… Оливье! Послушай, Оливье!
Перчаточник Оливье появился на пороге своей мастерской, вытирая руки о фартук.
— Мой друг Оливье, эта девушка сутки ничего не ела. Её отца убили на Марсовом поле.
— Убили на Марсовом поле? — прогремел Оливье. — Эй, все, кто слышит! Здесь сирота, её отца убили на Марсовом поле! Все сюда!
Улица мгновенно наполнилась народом.
— Бедненькая, — причитали женщины, — её папу убила австриячка!
— Соседи, граждане, вот жертва аристократов!
— Надо её накормить! У меня остался суп от вчерашнего обеда! У Жюли есть жареный картофель! О небо, её чуть не уморили голодом!
— Девочка, ты татарка или китаянка? Из какой ты секции? Неужели у тебя нет родственников?
— Ах, чёрт возьми, если у неё нет родственников, — решительно сказал Оливье, засунув руки за фартук, — так мы все будем её родственниками! Мари-Бланш, улица Фоконье берёт тебя в дочери!
Так Мари-Бланш поступила на попечение граждан секции Арсенала. Её кормили поочерёдно то в одном доме, то в другом. Жила она у Оливье. Дядюшка Малуэтт пытался научить её играть на скрипке, но успехи она делала ничтожные.
Однажды к дядюшке Малуэтту пришёл в гости молодой человек в белом парике с лентой и высоком цилиндре с пряжкой. С виду это был щёголь, но его знала вся секция. Это был поэт Мари-Жозеф Шенье.
— Поэты, видите ли, это особый народ, — объяснял перчаточник Оливье, — они, знаете ли, иной раз не умеют и ведро воды налить из помпы, но они сочиняют стихи. Для того чтоб сочинять стихи, надо иметь талант. Попробуйте-ка вы сочинить стихотворение. Что у вас получится? «Королева, ступай налево…» Э нет! Поэты иной раз целую неделю не спят из-за одной рифмы. Я это знаю, потому что я сам когда-то пробовал сочинять стихи, но у меня ничего не получилось, и я занялся перчатками.
Мари-Жозеф Шенье долго рассматривал Мари-Бланш и наконец произнёс загадочно:
— У неё поэтическое лицо.
— Но нет, — досадливо сказал Малуэтт, — скрипачка из неё не выйдет!
— Попробуйте что-нибудь ещё, — посоветовал Шенье. — Ба, вот у вас бубен!
— И вы думаете, что из этого получится какой-нибудь толк?
— Попробуем! Скрипка с бубном! Какое развлечение для Нового моста! Ведь там танцуют!
Попробовали. Получилось недурно. Пробовали много раз, и наконец бубен зазвучал хорошо.
— Честное слово, — сказал Шенье, — я никогда не думал, что бубен может играть соло! Послушай, цыганочка…
— Я не цыганочка, я парижанка, — отвечала Мари-Бланш, надув губы.
— Это всё равно… Теперь ты будешь как та цыганка с бубном, которую сожгли на костре за колдовство. Но тебя не сожгут на костре, потому что наступает новый век!
— Какой век? — спросил Малуэтт.
— Век девятнадцатый. Он начался в день взятия Бастилии. Всё впереди, Малуэтт, всё впереди!
— Не знаю, не знаю… — проворчал Малуэтт.
Дядюшка Малуэтт был человек раздражительный. Ему не повезло в жизни. В молодости он пытался писать оперы, но ни одна из этих опер не дошла до сцены. А сейчас ему уже было много лет, и, в сущности, он уже ни на что не рассчитывал. Думаете, весело быть на старости лет уличным скрипачом?
Малуэтт когда-то играл в домашнем оркестре графини де Сен-Рено. С ним обращались вежливо, но равнодушно, так же как с домашним парикмахером или кондитером. Малуэтт сбежал от графини главным образом из-за взглядов. Вы не поверите? Да, из-за взглядов! Из-за вежливых, презрительных и холодных взглядов слушателей. Они к тебе хорошо относятся, они любят чувствительную и изящную музыку, они делают тебе подарки, они даже почитают твой талант. Но кто ты? Не забывай, что ты домашний музыкант, слуга её сиятельства… Не забывай этого никогда! Достаточно тебе не слишком быстро поклониться, как на тебя устремляется холодный, прищуренный взгляд: «Что позволяет себе этот скрипач?..»
Вселенная основана на холоде и несправедливости. Ей-богу!
И Малуэтт поселился на улице Фоконье, на чердаке высокого дома. Здесь было много пьяных, здесь пахло чесноком и вечной стиркой, здесь целый день стучали молотки. Зато в окошке был виден кусочек неба с облаками и башнями, а вечером здесь слышен был церковный колокол Сен-Жермен л’Озерруа.
Скрипач любил гулять по ночам, когда город спит. Он надевал плащ и отправлялся к реке, стуча палкой по булыжникам.
Так же вышел он на прогулку в ночь на 10 августа, Увы! Это была единственная ночь, когда Париж не спал.
Стук молотков продолжался всю ночь. Это был звонкий, тревожный стук, как будто били по металлу. Возле ратуши Малуэтт встретил Оливье.
— Ну, сосед, заваривается горячая похлёбка! — воскликнул Оливье. — Вы слышите?
— Слышу, — сердито отвечал Малуэтт. — Покоя нет ни днём, ни ночью.
— Друг мой, это куют наконечники пик! Постояли бы вы часок в ратуше! Сейчас выступал депутат Робеспьер. Послушайте, во дворце заговор! Господин Вето тайно шлёт письма австрийцам и эмигрантам!
— Я никогда в этом не сомневался, — сказал Малуэтт.
— Измена, мой друг, измена! Враг идёт на Париж! Париж взлетит на воздух! Хватит болтать, надо действовать! Что это? Вы слышите?
Со стороны Нового моста слышен был равномерный лязг и грохот колёс.
— Ага! — сказал Оливье. — Это пушкари из секции Генриха Четвёртого! Им приказано не пропускать через мост марсельцев и бретонцев. Измена!
Малуэтт внимательно посмотрел на Оливье. Лицо у перчаточника было возбуждённое, голос хриплый.
— Вы сильно накричались в ратуше, сосед Оливье?
— Я полтора часа кричал «Измена!». Надо покончить с господами Вето!
— И что будет дальше?
— Не знаю! Но так продолжаться не может! Завтра Париж сгорит!
— Он, кажется, сейчас уже горит, — сказал Малуэтт.
По светлому небу над башнями Собора богоматери бежали розовые облака. Ветер шумел над крутыми крышами левого и правого берегов, отовсюду доносился шум. Начали бить часы на церкви.
— Утро, — сказал Малуэтт, — и какое утро!
Звук церковных часов был заглушён колоколами. В секции Французского театра ударили в набат. Несколько минут спустя отозвались другие секции. Город содрогался от звона, похожего на шторм.