Приютино, обратился к парню, возившемуся во дворе запущенного, но еще не разрушенного флигеля.
— А вы подождите немного… — ответил тот. — Сейчас Николай приедет. Вроде он жил в том доме…
— Ему не Беляков фамилия? — спросил я.
— Беляков… — ответил парень и удивленно посмотрел на меня. — А вы откуда знаете?
О Белякове я знал из книг Николая Рубцова, из его:
— стихотворения, написанного в Приютине в 1957 году.
— А-а… — сказал парень. — Вон там за флигелем Колькина мать сидит. Поговорите, если хотите.
Действительно, в глубине двора грелась на солнце древняя старушка, а у ног ее, теребя сползшие чулки, крутился толстый, похожий на мячик щенок.
— Колюшка-то? Рубцов-то? — переспросила бабушка, когда нам удалось докричаться до нее. — Как же, как же не помнить… А где он сейчас-то, чего-то давно я его не встречала…
Мы не стали рассказывать, что — увы! — уже не встретить Николая Рубцова, что давно умер он, что его именем названа улица в Вологде, что, бронзовый, сидит он сейчас на берегу холодной реки… Восьмидесятичетырехлетняя старушка лучше помнила, что было в пятьдесят пятом году, чем то, что случилось вчера. Она и нас, похоже, приняла за приятелей Рубцова.
— Дружил он с Колькой моим… — сказала она. — Такой паренек хороший…
Зато Николай Васильевич Беляков разговорился не сразу. Жизнь у него сложилась нелегко, да и не очень-то он готов был к разговору. Хотя и слышал Николай Васильевич о Рубцове по радио, но настоящая слава поэта, похоже, еще не докатилась до Приютина.
Разговорился Николай Васильевич в парке, когда вспомнил вдруг — слышанное еще тогда, в 55-м, — рубцовское четверостишие:
— Ну, как жили? — рассказывал он. — Бродили, колобродили, по ночам не спали. Рубцов много рассказывал, стихи читал, вспоминал детство свое, какое оно у него было плохое — рано остался без родителей. У них было два брата: он и Олег…
— Альберт… — поправил я.
— Олег, по-моему… Он уже женат был, жил тут в господском доме, у них там типа комнаты было… А Николай в нашем доме поселился, в общежитии. Я ему понравился, он мне понравился, в общем, подружились. Другие-то на Николая не обращали внимания, потому что он привязчивый очень был, все старался свои стихи прочесть… А у тех людей свои заботы… Ну, а нашел меня, и мы с ним частенько в этом парке сидели, разговаривали. Стихи свои прочитает, а потом спрашивает: нравится? Нравится, нормально, конечно… А он говорит: пойдем, я тебе еще почитаю. Так и ходим всю ночь с ним. Можно сказать, частенько ходили… Поэму свою читал. В ней все с самого малого детства, как он из детдома. Про себя и про брата. Они как раз вместе и росли там. Кормиться было трудно, так они убегали с братом. В общем, читал там о каждой корочке хлеба. Рассказывал эту поэму очень долго… А вообще нормальный парень был. Дружбу любил настоящую. Не любил, когда изменяют ему… Он верил в человека…
Этот бесхитростный рассказ Николая Васильевича Белякова я записал на магнитофон, и только дома, перенося на бумагу, услышал громкие, порою заглушающие нашу беседу голоса птиц. Такие же птицы пели здесь, наверное, и Николаю Рубцову…
— Вы, наверное, и в армию его провожали? — спросил я.
— Нет… Ну, в общем, об этом необязательно знать, но заступился я за одного товарища, и, короче, посадили меня. Так что, скорее, это он меня провожал, ну и потом писал письма. И с армии писал. Такие письма были ужасно-прекрасные…
— А они не сохранились?
— Нет… Я потом снова сидел. Этот дом разломали, а мы во флигель перебрались. Куда-то исчезло все.
— А вы после встречались с Рубцовым?
— Да… Он приезжал сюда, когда узнал, что я освободился. И вот такой интересный эпизод был. Он вышел на Бернгардовке и решил проголосовать, чтоб сюда приехать. Поднял руку. Остановилась машина. Куда? В Приютино… Ну, садись… А это вытрезвитель, в общем, был. А Коля поддавший. Ну и отвезли его туда. А у него с собой сто пятьдесят рублей денег было. Так пока его не раздели, восемьдесят рублей он спрятал в валенок. А остальные отдал. Ну и, короче говоря, когда оттуда вышел, деньги, которые отдавал, ему вернули, а те, что в валенке были, — исчезли. А ко мне наутро пришел. В дырявых валенках. Вот честно говорю — дырявые пятки. Сто пятьдесят рублей, а пятки на валенках рваные.
— А в каком это году было?
— Это было… В шестьдесят втором я женился… Шестьдесят четвертый примерно. Точно не помню, но так, у меня сынишке уже было года два. Вот он пришел и жалуется, так, мол, и так, в такую историю попал. Ну, короче говоря, взяли мы, это дело отметили… И он уехал в Вологду. Обещал приехать. Даже, по-моему, это не шестьдесят четвертый был, а где-то побольше, потому что больше я его не видел…
— Может, он из Москвы приезжал?
— Да. Он учился там где-то. Значит, это было позже. Из Москвы он тоже ко мне приезжал, а это было позже. Потому что у меня опять неприятность получилась. И, короче, я уже в лагере узнал о его кончине. Такой журнал есть «Молодая гвардия». Там некролог написан был: трагически погиб. Я потом спрашивал вологодских ребят, а они говорят: да, его жена зарубила…
— Задушила…
— Или задушила. Ну… Я многих вологодских ребят спрашивал: знаете ли такого? Да, говорят, знаем…
Он замолчал.
— Мама ваша его хорошо помнит… — осторожно сказал я.
— А как же… — улыбнулся Николай Васильевич. — Отлично помнит. Он мою мамку здорово любил. Сюда приходил, никогда ему ни в чем не отказывали. И он такой внимательный был… А сам весельчак, на гармошке любил играть. Ночами тут покоя не давал некоторым. Гармошка, она ведь громко играет, не то что так просто… Он из-за Таи очень сильно переживал. Очень расстраивался. Он мне и в тюрьму писал об этом, и сюда… Почти все письма стихами были написаны.
О Тае я тоже кое-что знал. В Госархиве Вологодской области (ГАВО), в фонде Рубцова, я видел фотографии красивой девушки, которые Рубцов сберег в своих бесконечных странствиях.
— А где она теперь живет? В Ленинграде?
— Тая-то? Нет… Здесь она живет. Поедемте, покажу.
И вот мы в квартире Таи Смирновой — сейчас Таисии Александровны Голубевой.