Какая же здесь тихая лирика? Для меня она громче и драматичнее всех эстрадных голосов, потому что они звучат только тогда, когда их обладатели стоят на подмостках, а лирика Рубцова звенит в русской поэзии, несмотря на безвременную смерть поэта, и долго еще будет слышен ее надтреснутый звон для тех, кто слышит.
В то время, когда одни критики упрощают от «большой любви» все, что существует в русской классической традиции, а другие успешно борются с этими упрощениями, поэзия, подобно сказочному колобку, ухитряется и «от бабушки уйти», и «от дедушки уйти» — чтобы жить по своим законам.
Я не найду термина для гражданственности поэзии Рубцова, но определю ее многословно, как чувство общности с миром, с древними нравственными началами, с существующей испокон веков основой, которую должна ощущать любая человеческая общность. В этом узле тесно увязаны добро и справедливость, человечность и милосердие. Они венчают подобную систему представлений о жизни. «Гражданственность» же — термин более молодой, возникший в русском языке со времен Французской революции, — конечно, не в силах объять эту расплывчатую, не поддающуюся точным определениям стихию. Но они, конечно, состоят друг с другом в исторической связи (что и позволяет мне говорить о своеобразии гражданственности Рубцова). Только одна стихия старше, шире, расплывчатей; другая — моложе определеннее. Но, повторяю еще раз, — они не противоречат, а дополняют друг друга, и вторая не может существовать без первой.
Вадим Кожинов в своей книге «Николай Рубцов» (кстати, это первая и замечательная книга о поэте) приводит слова из предисловия к рукописи, которую поэт — как свое избранное — составил в 1962 году. «Четкость общественной позиции поэта считаю необязательным, но важным и благотворным качеством. Этим качеством не обладает в полной мере, по-моему, ни один из современных молодых поэтов. Это есть характерный знак времени. Пока что чувствую этот знак на себе».
Недаром Рубцов, поэт очень чуткий к слову, в одном из стихотворений, где речь идет о похоронах, пишет о покойнике так:
Для Рубцова нельзя было написать «И вот хоронят человека — снимите шапку, человек!» или «И вот хоронят гражданина — снимите шапку, гражданин!», потому что усопший перешел из гражданского, мирского лона — в лоно земное, общечеловеческое, а провожающий его сам еще весь в «бурях века», его уместнее назвать «гражданином», он еще дышит гражданским воздухом, и ему рано подводить жизненные итоги.
Немало несовершенного можно найти в книгах Рубцова. Иногда он бывал наивен, иногда высокопарен, порой банален. Но чего невозможно найти в его поэзии — так это недуга, может быть, самого разрушительного для искусства: вируса неправды. О непережитом он не писал. Вспоминаю, что в наших разговорах и спорах, оценивая чьи-либо стихи, он часто говорил:
— Стихи не лирические!
Это было самым суровым приговором. «Не лирическое» для него означало — не живое, безличное, не свое, лживое, не поэтичное… Нюх на «лирическое» и «не лирическое» у Рубцова был абсолютный. Да и в конечном счете смысл его появления в русской поэзии сводится, наверное, к напоминанию о том, что «лиризм» как понятие, противоположное театральности, не покинул ее и никогда не покинет.
Один из критиков заметил как-то в разговоре со мной: «Ну, что это! „Меня все терзают грани меж городом и селом!“ — давно об этом сказал Есенин, и незачем повторяться…» Да, Есенин сказал об этом первый. Сказал гениально. Но ведь стирание граней — дело непростое. Декретом о земле или фактом коллективизации одним махом грани не сотрешь. Все решает течение жизни, появление новых поколений. А жизнь рождает новых поэтов.
История повторяет в течение десятилетий один и тот же вопрос, начала — экономической или политической гранью, потом — нравственной, потом — эстетической. Если бы Есенин все мог сказать — какая бы тогда нужда была в Исаковском или Твардовском? Какая нужда тогда была бы в появлении Николая Рубцова, истинно народного лирика, с такой концентрацией лиризма, от которой за последние полтора-два десятилетия наша поэзия уже успела как-то отвыкнуть?
Одиночество юноши в мире послевоенного растерзанного быта, одиночество человека, которого ветер времени оторвал от родимой почвы, — все это влекло Рубцова к невеселым прозрениям.
— предсказывал он себе свою судьбу. Он был упорен, этот физически слабый и сильный духом человек, потому что всю жизнь с крестьянской дотошностью искал «зацепку за жизнь». Этой зацепкой и стало его постоянное ощущение в душе добра и все нарастающее к концу жизни чувство родины.
— спорил поэт со своим «черным человеком».
Якорями спасения на пути Рубцова были то «скромный русский огонек», то «звезда полей», то «державный Московский Кремль» с «его таинственными звонами», то «великие тени из царства русской поэзии».
Думая об искреннем и тревожном пути поэта, я вспоминаю блоковское: «Простим угрюмство. Разве это сокрытый двигатель его?» Недаром в одном из лучших стихотворений Николай Рубцов, словно бы завещая «грядущему юноше» свое бескорыстие, пишет:
Хочу еще раз обратить внимание на то, что одним из любимейших слов Рубцова было слово «связь». Вырос он не под грохот строительных площадок, не под лозунгами индустрии, а на сухонских берегах и в северных лесах, в мире, где человек с первых дней своих запоминает зависимость снега и урожая, земли и песни, матери и сына — «самая жгучая, самая смертная связь».