дыхание, пронизывающее даже в солнечный день, ощущалось далеко.
Он сел на скамью, утонувшую в песке, и никак не мог ощутить воздуха, настолько он был легок и чист. И воздух, и море, неизвестно где переходящее в небо, и небо, неизвестно где переходящее в море, рождали чувство отъединенности от непривычного и только что открытого мира; он представил себя чем-то вроде металлического шарика, случайно попавшего в белую-белую морскую пену.
Вечером Миронов поехал за город в корчму, о ней он слышал еще в поезде. На темных бревенчатых стенах корчмы висели хомуты, подковы, седла, на длинных столах стаяла глиняная посуда, окруженная темно-красными треугольными салфетками.
Он пристроился на широченной лавке рядом с пожилым мужчиной. У мужчины были огромные седые бакенбарды, он медленно пил ликер и изредка поглядывал по сторонам. Миронов ковырял рыбу, обложенную разноцветной снедью.
— Я вижу, вы русский, — сказал мужчина с улыбкой. — Многие русские не умеют есть рыбу. — Он протянул руку Миронову:
— Меня зовут Хейно. Хейно Вирсмаа. Я жду друга, мы иногда здесь встречаемся и пьем «Вана- Таллин». — Хейно хорошо говорил по-русски. — Совсем немного «Старого Таллина» и прошлое становится как на ладони. Нам есть о чем поговорить, мы вместе воевали. Вы слышали про эстонский корпус?
— Слышал, — сказал Миронов. — Но мало.
— Очень хорошо, что слышали. Тогда мы можем выпить за нашу роту. Вы знаете, какая у нас была рота? Нет, конечно. Но выпить мы все равно можем, ведь я отлично знал парней из нашей роты.
— За парней, — серьезно сказал Миронов.
— А теперь я покажу, как едят рыбу, и вы поймете, что это тоже надо уметь. Не всем туристам удается.
— Я не турист, — возразил Миронов. — Я приехал, чтобы найти могилу отца. Он здесь воевал. Пропал без вести. Отсюда последнее письмо.
Хейно отодвинул блюдо и перешел на «ты».
— Тогда почему же мы занимается пустяками? Я болтаю про эту противную рыбу, а ты молчишь. Скажи, разве можно молчать, когда приезжаешь в Эстонию по такому делу? — Он дернул распушившиеся бакенбарды. — Как звали твоего отца?
— Андрей. Миронов Андрей.
— В каком году он пропал?
— В сорок первом при отступлении.
Хейно сморщил большой лоб:
— Тогда многие пропадали без вести. Многие. Я помню то время. Мы столкнули Пятса и Лайдонера[1] и только начали приходить в себя, а тут — война. Эстонцы не хотели пятсов и лайдонеров, не хотел и я, поэтому записался в ополчение... Потом из таких, как мы, сформировали эстонский стрелковый корпус. Под Великими Луками мы показали, как относимся к немцам. Ты слышал про Великие Луки? Ну, конечно же, слышал... Я пришел сюда в сорок четвертом, и здесь меня ранило. А так хотелось побывать в Берлине... В какой части воевал твой отец?
Миронов назвал.
— Нет, сразу не вспомню. Но все равно мы можем выпить за отца и за часть, в которой он воевал. «Вана-Таллин» для этого не годится. Выпьем по русскому обычаю. Русские пьют за друзей водку. А разве мы не друзья с твоим отцом, если мы воевали за одну землю?
Хейно неумело выпил и потом долго не мог говорить.
— Эти салфетки, — сказал наконец Хейно, — они как те письма в сорок третьем.
— Что?
— Я вез почту на машине, в кузове сидело трое. Нас обстреляли с воздуха... Потом, когда сортировали письма, все треугольники были в крови. Такие же точно треугольники... — Он положил голову на кулак.
Миронов подумал, что слова неуместны.
Вернувшись в гостиницу, он завернулся в плед и сел в кресло около окна. Шелестел мелкий дождь, совсем осенний в начале июня. Это было так непохоже на прошедший день, что Миронову казалось, будто он очутился совсем в другом мире, совершенно не сравнимом с тем, зеленым и солнечным.
Странное дело: раньше он редко вспоминал об отце. Он никогда его не видел и свыкся с мыслью, что отца нет. И вот теперь, когда возраст подходил к сорока, в неизведанных недрах души проснулось вполне осознанное чувство вины. Миронов знал, что винить себя не за что да и бессмысленно.
Но это не проходило.
Он наводил справки в военкоматах и архивах, писал ветеранам войны и школьникам. Никто не мог ответить ничего вразумительного. Тогда он приехал сюда, откуда пришла последняя весть, отосланная осенью сорок первого года.
«Здесь плохая погода, — писал отец. — Часто идут дожди. Воевать тяжело...»
«Может быть, в такую же промозглую ночь написаны эти слова. Слова отца. Родного человека», — думал Миронов.
Он заснул сидя, открыл глаза, увидел солнце и улыбающееся лицо Хейно.
— О, ты встаешь намного позже солнца. Я уже успел постричь траву и поругаться со старухой. Как твое здоровье?
— Хорошо, — сказал Миронов, вспомнив, что с вечера не запер дверь.
— Тогда мы пойдем к одной женщине — ее зовут Хельга Селг — может быть, она что-то знает про твоего отца?
Лицо Хейно было свежевыбритым, а бакенбарды тщательно расчесанными.
— Я вчера пил водку, — продолжал он. — Честно говоря, я ее никогда не пью. Хельга Селг нас не будет угощать, она терпеть не может даже тех, кто пьет сидр. Собирайся, мы пойдем к Хельге Селг!
Во дворе большого, но заметно обветшавшего дома копалась женщина. Она была в шерстяных чулках и таком же джемпере.
— Хельга! — окликнул ее Хейно. — Встречай нас, мы пришли к тебе в гости!
Женщина повернулась, и Миронов внутренне содрогнулся. Изрезанное крупными глубокими морщинами лицо окаймляли седые волосы, выбившиеся из-под платка. Белые-белые волосы.
Миронов совершенно не знал эстонского, поэтому поклонился. Он подумал, что это лучше, чем сказать «Здравствуйте». Женщина едва заметным движением головы ответила на поклон и строго посмотрела на Хейно. Они заговорили по-эстонски.
— Хельга, ты помнишь, как прятала у себя одного русского? Это было, когда немцы пришли в наш город.
— Я все хорошо помню, Хейно. Только он был латыш, его звали Андрис.
— Нет, Хельга, ты ошибаешься, его звали Андреем. Он был русский.
— Не говори чепуху, Хейно, я еще не совсем выжила из ума. Он был латыш и говорил на чистом латышском.
— Нет, Хельга, он был русский. Я привел парня, возможно, он сын того русского. Он ищет могилу отца.
Женщина задумалась и внимательно посмотрела на Миронова. Потом сказала:
— Возможно, я ошибаюсь, Хейно. Скорей всего, я ошибаюсь. Теперь я начинаю вспоминать, что он говорил по-латышски с акцентам. Конечно же, он мог быть и русским. Правильно я говорю?
— Ты говоришь правильно, Хельга. Расскажи парню — его зовут Виктор — как все было. Он только за тем и приехал.
Они вошли в дом, Хельга налила в большие глиняные кружки молока. Худые и жилистые руки лежали перед ней, она смотрела на них и говорила, подыскивая русские слова. Хейно помогал ей.
— Да, это было в сорок первом. В город вошли немцы. Вечером я побежала на хутор к сестре, сказать об этом. Когда возвращалась, уже светало. Справа от тропы я увидела бугор, раньше его не было. Я подошла ближе и увидела, что это человек и что он стонет. Тогда я была крепкой женщиной, подняла его на спину и понесла на хутор. Он был примерно такого же роста, — Хельга глянула на Миронова. — В первый и последний раз я тогда подумала, что не зря моя фамилия — Селг[2]. Он