читателю. Он так мало знал людей, которых революция разбудила и вывела на широкую дорогу. Но он с громадным вниманием присматривался к ним – в той мере, в какой это удавалось ему по условиям и обстоятельствам его быта.
Вот рассказ очевидца об одном из литературных вечеров, когда перед новой аудиторией была исполнена поэма «Двенадцать»: «Многочисленная публика, в числе которой было немало солдат и рабочих, восторженно приветствовала поэму, автора и чтицу. Впечатление было потрясающее, многие были тронуты до слез, сам Александр Александрович был сильно взволнован».
Поэт не мог не почувствовать волны участия, что шла к нему от новой русской молодежи – тех «юношей веселых», на дружественный отклик которых (хотя бы в будущем) он так надеялся.
Сила и заразительность его примера в иных случаях давали о себе знать. Вот знаменательный эпизод. Одна юная обрусевшая немка, приносившая Блоку свои русские стихи, осенью 1918 года возвращалась на родину. Перед отъездом она написала ему, что обязана новой России пробудившимся в ней духом любви к свободе и к прекрасному. И что воплощением этого духа остается для нее именно он – Александр Блок: «В моем посещении вас для меня особенно ценно то, что я увидела, что мои мысли о русской революции, чаяния и чувства – не пустые фантазии, как казалось мне иногда в окружающей меня чуждой среде, – это или отблески, или зародыши тех мыслей, которые живут в умах лучших русских людей».
Конечно, Блок не мог предугадать судьбу «Двенадцати». Поэма мгновенно разошлась на лозунги, цитаты и поговорки, вышла на улицу. Не без искреннего удивления Блок видел свои стихи на плакатах, расклеенных на стенах или выставленных в магазинных витринах, и на знаменах, с которыми проходили красноармейцы и моряки.
Не могла не произвести на Блока глубокого впечатления поддержка, оказанная ему советской общественностью, партийной печатью. Правда, и большевиков многое смущало в «Двенадцати», главным образом – Христос. Блок записал в дневнике мнение комиссара Театрального отдела: «Двенадцать» – «очень талантливое, почти гениальное изображение действительности», но читать их вслух, народу – не нужно, «потому что в них восхваляется то, чего мы, старые социалисты, больше всего боимся». Блок прибавил от себя: «Марксисты умные, – может быть, и правы. Но где же опять художник и его бесприютное дело?»
Однако в «Правде» (18 января 1919 года) о Блоке было сказано, что он – один из немногих лучших интеллигентов, «имевший достаточно нравственного мужества, чтобы почувствовать трагедию, и одаренный достаточно талантливой душой для того, чтобы в слиянии с народом и революцией достигнуть разрешения трагедии». Он не только призвал слушать революцию, но и сам глубоко вслушался в нее – «и плодом этого явилось величайшее достижение его поэзии и в то же время русской поэзии после Пушкина, Некрасова, Тютчева – его поэма „Двенадцать“». Статья «Интеллигенция и Революция» и другие очерки Блока, перепечатанные в 1918 году, рассматривались в «Правде» как «ключ к этой поэме»: «Лишь ознакомившись с ними, можно понять, как удалось этому интеллигенту из интеллигентов переступить „недоступную черту“ и в художественных образах выявить душу народа, или, что то же, душу революции».
Оценка, как видим, совершенно отчетливая:
Но сочувственные отклики на выступления Блока заглушала обрушившаяся на поэта лавина злобы и ненависти, глумления и клеветы. В истории всей мировой литературы не много можно найти примеров такого дружного и организованного гонения, воздвигнутого на писателя. Фронт гонителей был широк – от высокоумных «мастеров культуры» (в том числе и тех, кто ходил в «друзьях» и «почитателях» Блока) до всякой шушеры из желтой прессы.
Из людей лично близких поэту лишь очень немногие, буквально считанные единицы, поддержали его. Прочитав «Двенадцать» в газете, В.Э.Мейерхольд немедленно позвонил по телефону на Офицерскую, бурно выражая свое восхищение. Сочувственное письмо прислал (для Блока, в самом деле, неожиданно) академик С.Ф.Ольденбург. «Трепет восторга» испытала старая знакомая Блока, писательница и театральный критик Л.Я.Гуревич, человек стойких передовых убеждений. По-своему понял и принял «Двенадцать» умница Ремизов. С полным сочувствием отнесся Есенин. Конечно, довольны были «скифы».
Впрочем, даже Андрей Белый, со своих позиций тоже пылко славивший «неописуемый, огненный год», на «Двенадцать», как мы уже знаем, откликнулся сдержанно, Да и вообще счел нужным предостеречь Блока: «По-моему, Ты слишком неосторожно берешь иные ноты. Помни – Тебе не
А те, кого Блок считал самыми близкими и верными, в лучшем случае замкнулись в холодном, осудительном молчании – Зоргенфрей, Александр Гиппиус, Княжнин, Верховский, даже «друг единственный» Женя Иванов. Все они в новой обстановке, говоря беспощадным языком Щедрина, просто
А остальные…
Через неделю после появления «Двенадцати» в газете Блок получил письмо от двух юных девиц – петроградских курсисток и начинающих поэтесс. Они были из хоровода самых восторженных поклонниц Блока, и вот что они ему написали:
И Вам не стыдно?
Пощадите свои первые три книжки, «Розу и Крест» и «Соловьиный сад»!
Как бесконечно жаль, что Вы не остались за оградой «высокой и длинной»…
Так оплевать себя!..»
На этом письме Блок сделал помету: «Что за глупости? Неужели
Но милые девушки оказались только неумными и сбившимися с толку обывательницами (к тому же они вскоре извинились перед Блоком). Но вот как повели себя люди, считавшие себя и слывшие солью земли и совестью народа, знатоками искусства и арбитрами художественного вкуса…
Опозорил себя Владимир Пяст. Долго следовавший за Блоком, как спутник за планетой, и целиком обязанный ему своим не бог весть каким, но все же положением в литературе, он больше всех кичился, что «перестал подавать ему руку», и старался как можно шире оповестить мир о своем геройском поступке.
Это не помешало Пясту сразу же после смерти Блока выступать с «дружескими воспоминаниями» о нем, в которых он убеждал читателя, что «Двенадцать» были написаны потому, что «демон извращенности зашевелился в поэте» и «мара заволокла его очи».
Другой очень близкий в прошлом человек, Сергей Соловьев, ставший к тому времени православным священником, обругал Блока в печати святотатцем, воспевающим «современный сатанизм».
Третий бывший друг, Георгий Чулков, обозвал Блока в родзянковском журнале «Народоправство» безответственным лириком, который не имеет ни малейшего представления о том, что такое революция. По Чулкову выходило, что «нежную музу» Блока «опоили зельем», и она, «пьяная, запела, надрываясь, гнусную и бесстыдную частушку». Но Блок, мол, сделал это бессознательно, и он, Чулков, готов великодушно простить заблудшего «романтика и лирика».
Медоточивый Вячеслав Иванов тоже отпускал Блоку его тяжкое прегрешение, послав ему свою книжку «Младенчество» с такой надписью: «О боже, возврати любовь и мир в его озлобленную душу».
Федор Сологуб, Анна Ахматова и примкнувший к ним несгибаемый Пяст объявили в газете, что отказываются выступать вместе с Блоком на литературном вечере, поскольку в программе его объявлена поэма «Двенадцать». (Блок назвал это «поразительным известием».)
Знаменитый филолог-классик Ф.Ф.Зелинский (в прошлом университетский учитель Блока), заявив, что Блок «кончен», потребовал вычеркнуть его имя из списка лекторов Школы журнализма, куда оба они были