Блок такой расторопностью наделен не был и искренне удивлялся, как это другие приспособились читать лекции на любые темы и в любом количестве: «Завидую вам всем: вы умеете говорить, читаете где-то там. А я не умею. Я могу только по напитанному».

Настоящего голода он не испытывал, но и ему, как всем, не хватало еды, дров, денег. И он, как многие, мучился цингой, ходил с перевязанными пальцами (из-за фурункулеза). Прислуги в доме давно не было, хозяйничала Любовь Дмитриевна – неумело и нервно.

Человек физически крепкий и закаленный, Блок переносил лишения стойко. Ему ничего не стоило принести вязанку дров из подвала или мешок картошки из Дома ученых, где распоряжался приставленный Горьким к делу сам Родэ в визитке с манишкой и с необъятным брюхом, – и визитка и брюхо казались чем- то фантастическим.

Навыки, приобретенные в Шахматове с пилой, топором и лопатой, пригодились. Блок умел и дрова наколоть – так, чтобы ни одна щепочка не пропала, и печь натопить, и окно на зиму замазать. Все это он делал ловко и как бы шутя, совершенно естественно, без тени интеллигентского кокетства.

Он и другим показывал пример выдержки. «Никогда я не слышала от Блока сожаления по поводу утерянных им удобств жизни», – говорит встречавшаяся с ним повседневно актриса Н.И.Комаровская.

Выдержка не изменяла ему даже в самые невыносимые и опасные дни, когда на Петроград дважды наступал Юденич.

В октябре 1919 года положение было катастрофическим. Белые подошли к Стрельне и Лигову, взяли Павлозск и Царское Село, стреляли по Петрограду с Пулковских высот. В городе – баррикады, сооруженные из поленниц и мешков с песком, проволочные заграждения, пулеметные гнезда, паника, мятежи, измены и заговоры, обыски и аресты, передвижение запрещено, трамваи не ходят, телефоны выключены, света нет…

Блок на удивление собран, занят своим делом. Перелистаем его записную книжку за эти дни. Среди записей об «Отелло» и «Тристане», о Вагнере и Гейне изредка лишь мелькают приметы тревожного времени: «Налет аэропланов на город», «Ночью – обыск», «Голод наступает не чета недавнему», «Канонада надоела», «Пилю мебель», «Затопили в столовой и в моей спальне», «Хозяйничаю (ношу дрова и пр.)», «За капустой», «Сломал на дрова шкапик – детство мое и мамино»…

Семейные происшествия еще более утяжеляли жизнь.

В январе 1920-го тихо скончался бедняга Франц Феликсович, никому не нужный. Александра Андреевна совсем отстранилась от него. Постепенно она убедила себя в том, что второй ее брак был не только неудачей, но преступлением перед гениальным сыном, и что любила она только Александра Львовича и никогда не переставала его любить.

Блок сам положил Франца в гроб, сам отвез на кладбище.

Месяц спустя пришлось покинуть обжитую квартиру, так радовавшую широким обзором из окон, и перебраться к матери – в том же доме, через этаж, в небольшую квартиру с ходом со двора по узкой и крутой черной лестнице. «Жить можно, хотя и тесно», – сообщает Блок тетке. Пошла распродажа мебели, картин, книг.

Теперь у него для занятий был крохотный кабинетик, где поместились только письменный стол да книжный шкаф. На стене – цветастый железный поднос (случайно уцелевшая вещь из Шахматова), снимок шахматовского дома, пейзаж Бад Наугейма (память о первой любви) и репродукция мадонны Сассо- Феррато, купленная в юности за сходство с Любой.

Сильно досаждали Блоку мелкие покушения на его строго отмеренное для работы время. Например – требование «буржуев стеречь», то есть дежурить по ночам, охраняя покой дома.

«Ломал дурака в воротах. Разговоры и милые люди. Дурацкое положение и с буржуями сблизит».

Случались вещи и посерьезнее.

Казалось бы, Блок имел основания ждать от новых людей, призванных действовать в области культуры, по меньшей мере внимательного отношения. Не всегда так бывало.

Он интересовался поэтами Пролеткульта, надеялся увидеть в них, пусть в зачатке, «новую человеческую породу», расспрашивал – чем они дышат, о чем мечтают, читал их книжки, среди вялых или трескучих подражаний пытался найти что-то свежее и самобытное. Но эти, как правило, бесталанные и чванные люди в большинстве своем отнеслись к нему как к чужаку, – для них автор «Двенадцати» оставался всего лишь «господином Блоком», заигрывавшим с революцией.

А.В.Луначарский впоследствии вынужден был признать: «Мы не сумели вовремя пойти навстречу Блоку, принять его в свою среду, приласкать, обогреть его». Касалось это, конечно, не только Блока.

Горький, вспоминая время становления советской культуры, с досадой отмечал, что лучшей части старой демократической интеллигенции приходилось трудиться – «упрямо и честно» – в условиях не только голода и холода, но подчас и «враждебной подозрительности и бессмысленных издевательств», чинимых новоявленными «околоточными». Случалось, что Блок тоже попадал в зависимость от неразумных чиновников, волей случая поставленных в начальники.

Одним из таких калифов на час (Горький безусловно имел в виду и его) был Илья Ионов, возглавлявший Петроградское отделение Государственного издательства. Он в течение нескольких лет чинил всяческие препятствия изданию книг Блока, мешал работе «Алконоста». Горький и Луначарский заступались энергично, но не всегда успешно: третий том блоковских «Стихотворений» по воле Ионова был выброшен из машины.

С этим эпизодом связана красноречивая страница в дневнике Блока.

Конечно, он заблуждался, понимая дело так, будто самодур Ионов действует чуть ли не от лица самого народа, но суть его горьких размышлений по этому поводу весьма знаменательна. Ее можно назвать гипертрофией совести.

Досуг, деньги, независимость, наследственная культура позволили «барину» легко овладеть «духовными ценностями» (народу недоступными), которые, в свою очередь, помогли понять, где правда жизни, – и встать на сторону народа.

Но народ питает инстинктивное недоверие к «барину», каким бы хорошим и приятным он ни был: «Ой, за нас ли барин?»

Поэтому даже «несчастный Федот» – крестьянин, приложивший руку к разграблению Шахматова, заслуживает если не оправдания, то хотя бы понимания. Поэтому же Блок говорит, что «не смеет судить» о самоуправстве Ионова, выкинувшего из станка книги «даже несколько „заслуженного“ перед революцией писателя»: «Не эти руки выкидывают, да, может быть, не эти только, а те, далекие, неизвестные миллионы бедных рук».

Даже к аресту он сумел отнестись мудро-спокойно, как к случайному происшествию, – так оно и было на самом деле. Мало ли что могло случиться в тогдашней неразберихе…

В Москве были арестованы члены ЦК партии левых эсеров, продолжавшие нелегальную деятельность и после подавления июльского мятежа. В связи с этим делом были задержаны и некоторые лица, сотрудничавшие в левоэсеровских изданиях.

Вечером 15 февраля 1919 года Блок, вернувшись с прогулки, застал у себя комиссара ЧК с конвойным. После короткого обыска его доставили в ставший знаменитым дом бывшего градоначальства на углу Гороховой и Адмиралтейского. Ночь он провел в приемной в ожидании допроса, утром был допрошен и в полдень препровожден в расположенную в верхнем этаже камеру предварительного заключения.

Протокол допроса известен. Рукой Блока записано: «В партии левых с.-р. никогда не состоял и не поступил бы ни в какую партию, так как всегда был вдали от политики». Что же касается сотрудничества в «Знамени труда» и в «Нашем пути», то делал это «по той причине, что, сочувствуя течениям социализма и интернационализма, склонялся всегда более к народничеству, чем к марксизму».

В камере собралась самая пестрая публика – от бывшего сановника до базарного спекулянта, от неграмотного извозчика до изысканного жантильома из лицеистов.

Появление автора «Двенадцати» произвело среди тех, кому его имя было известно хотя бы понаслышке, в некотором роде сенсацию.

Бывший кавалерист, прославившийся лихим набегом на противника, о чем писали во всех газетах, считал себя очень большой знаменитостью, – он выразил Блоку крайнее недоумение, каким образом два таких известных человека, как они, могли очутиться в подобном месте.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату