Все слушавшие в тот вечер Блока, решительно все – и соглашавшиеся с ним, и несоглашавшиеся (а было много и таких), – почувствовали, что присутствуют при событии чрезвычайном. Очень уж грандиозный размах придал Блок своей теме. Так выверена, отчетлива была его мысль, отлитая в чеканную, ювелирно отделанную форму. Потом, когда волнение, вызванное блоковской речью, улеглось, была найдена эффектная фраза, попавшая в печать: «Представители разных мировоззрений сошлись ради двух поэтов – окруженного ореолом бессмертия Пушкина и идущего к бессмертию Блока».
Судьба Пушкина, который умел так «легко и весело» нести тяжелое творческое бремя, послужила Блоку предлогом для того, чтобы сказать о величии роли поэта и о том, что роль эта – «не легкая и не веселая; она трагическая». Удел поэта – борьба и гибель, ценою которых покупается бессмертие поэзии. «Мы умираем, а искусство остается».
Поэт – дитя мировой гармонии. А гармония есть «согласие мировых сил», средство приведения безначально-стихийного хаоса в упорядоченный, обретающий черты культуры космос.
«Поэт – сын гармонии, – говорил Блок, – и ему дана какая-то роль в мировой культуре. Три дела возложены на него: во-первых – освободить звуки из родной безначальной стихии, в которой они пребывают; во-вторых – привести эти звуки в гармонию, дать им форму; в-третьих – внести эту гармонию во внешний мир».
Назначение поэта – испытывать добытой им гармонией людские сердца, испытывать на добро, на правду, на доблесть, в конечном счете – ради того, чтобы из «груды человеческого шлака» создать породу более совершенную – «нового человека». Здесь задача поэзии свивается воедино с задачей культуры. Это задача историческая.
Коснувшись третьего, самого ответственного дела поэта, Блок обратился к пушкинскому понятию «тайная свобода» («Любовь и тайная свобода внушали сердцу гимн простой, И неподкупный голос мой был эхо русского народа»). Это та высшая внутренняя свобода художника, без которой немыслимо творчество: «Вот счастье! Вот права!..»
Все дело в том, что это именно
Но в истории это сверхличное пересекается с индивидуальной судьбой поэта. «На свете счастья нет, но есть покой и воля», – взывал из своего опального одиночества погибавший Пушкин. Блок подхватывает:
Сказано, конечно, не только о Пушкине, но и о себе.
Бесспорно, в последней речи Блока, проникнутой предчувствием собственного конца, сказались охватившие его болезненные ощущения. Но необходимо иметь совершенно ясное представление о том, что говорил он не о дешевой, «ребяческой» свободе либерального краснословия, но о той высшей свободе творческого сознания и творческой воли, которая только и обеспечивает всю полноту выражения животворящих сил поэта в согласии с «духом времени» и утверждает величие и бессмертие его дела.
Сорок лет отделяют прощальную речь Александра Блока от прощальной речи Федора Михайловича Достоевского. Но как изменилось все в мире за эти «испепеляющие годы»!
Достоевский звал к смирению и покорности. Блок воплотил в своей личности и в своем деле дух беспокойства, тревоги, мятежа. Им владела безумная жажда жизни, деяния, а следовательно, и творческой свободы – во имя могущества гармонии, сопротивляться которой невозможно, во имя высшего назначения поэзии, призванной содействовать решению всемирно-исторической задачи.
Необъятная задача эта – рождение и формирование «новой человеческой породы», которая будет богаче, ценней, интересней, нежели просто «среднечеловеческое», оставшееся в наследство от старого мира.
Возможность такого «отбора» открылась во всемирных вихрях русской революции. Это и было и оставалось для Блока главным, основным и решающим. «Этой цели, конечно, рано или поздно достигнет истинная гармония» – великое, могучее, всенародное искусство.
Именно поэтому сам Блок воспринимал свою пушкинскую речь в единстве с «Двенадцатью» и «Крушением гуманизма».
Люди, которые все еще сводили запоздалые и никчемные счеты с Октябрьской революцией и Советской властью, поспешили сделать из прощальной речи поэта свои выводы.
В толчее разъезда после заседания к Блоку протиснулся один такой непримиримый «вития» и, сочувственно тряся ему руку и ласково заглядывая в глаза, сказал с придыханием: «Какой шаг, Александр Александрович, сделали вы после „Двенадцати“!..»
Константин Федин, стоявший возле, услышал ответ Блока. Глядя холодно и надменно, как он умел глядеть иногда, Блок сказал: «Никакого. Я думаю сейчас так же, как думал, когда писал „Двенадцать“…»
КОНЕЦ
На весну пришелся его последний печальный триумф.
Двадцать пятого апреля Дом искусств устроил в Большом драматическом театре, на Фонтанке, вечер Александра Блока со вступительным словом Корнея Чуковского. По городу были расклеены большие афиши, билеты раскупили в первый же день продажи.
Пока Чуковский рассказывал о творчестве Блока, назвав его величайшим из ныне живущих поэтов России, Блок сидел в глубине директорской ложи. В перерыве пришел в артистическую и сказал Корнею Ивановичу: «Что вы это обо мне наговорили! Каково мне теперь выходить к публике?»
Погасили люстры. Блок вышел из левой кулисы на пустую и потому казавшуюся громадной сцену, слабо освещенную синеватым светом рампы. Угрюмый, исхудавший, бледный, весь в черном. Остановился сбоку, пережидая овацию. Потом шагнул к рампе… «Река раскинулась. Течет, грустит лениво…»
В таком большом помещении, вмещавшем около двух тысяч человек, выступать было нелегко. Блок беспокоился – хватит ли голоса. Но слышно его было везде, во всех ярусах.
Он читал негромко, ровно и отчетливо, потаптываясь и попеременно закладывая в карман то одну, то другую руку. Свет падал на него так, что вокруг головы образовался как бы ореол.
С галерки донесся ломкий юношеский голос, поддержанный общим гулом: «Александр Александрович! Что-нибудь для нас!»
Блок поднял голову, слабо улыбнулся и с мрачной силой прочитал «Скифов».
Под конец вышел с белым цветком в петлице, и, как всегда, последним было «Девушка пела в церковном хоре…».
Расходились молча и неторопливо, уходили в еще не белую, но уже белесую петербургскую весеннюю ночь. Чувствовалась какая-то особая, тревожная значительность только что происшедшего. В толпе кто-то сказал вполголоса: «Да это поминки какие-то…»
Живого Блока петроградцы больше уже не увидели.
… А жизнь в Петрограде заметно менялась.
В том же апреле Блок записывает в дневнике, что ждут возвращения частной торговли, открытия ресторанов и прочего тому подобного.
Да что там ждать, – торговля уже начиналась, рестораны уже открывались. Страна переходила к новой экономической политике. На Десятом съезде партии Ленин доказал, что в целях восстановления народного хозяйства необходимо пойти на временные уступки мелкой буржуазии и зажиточному крестьянству. Продразверстка, лишавшая крестьянина всяких ресурсов, была заменена продналогом, оставлявшим излишки хлеба в распоряжении крестьянина. В мае были опубликованы декреты о частичной денационализации мелкой промышленности и о разрешении частной торговли. Начался и с необыкновенной быстротой укреплялся нэп.
Петроград проснулся от долгой спячки и окоченения. Пробуждение, однако, не красило город: исчезала, улетучивалась величественная и торжественная тишина, в которую он был погружен все эти годы,