первое из пяти стихотворений, составивших цикл «На поле Куликовом», на следующий день – второе, через неделю – третье.
Все смешалось, сложно переплелось – настоящее с далеким прошлым, горькие сожаления об утраченной молодости с раздумьями об исторических судьбах России, о том, что с ней было, что ее ждет. Ясно проступила картина Мамаева побоища. Повеяло «Словом о полку Игореве», «Задонщиной». Маленькая Лутосня разлилась в Непрядву, и шире того – в Дон, а дальше мерещилась ковыльная степь, походные костры, дым битвы, святое русское знамя, блеск ханской сабли…
Неотступная тревога нашла исход.
Как будто это и близко тому, что говорит Герман о своем «окровавленном сердце», и вместе с тем до чего же далеко. Там – громкая и, нужно признать, изрядно ходульная риторика, здесь – стихи пронзительной силы и высочайшей пробы. Нет, ни к чему было поэту сходить с «лирической почвы»…
Меньше всего Блоку захотелось просто воскресить страницу отечественной истории, запечатлеть картину решающей схватки русских с Мамаевой ордой. Жившее в народной памяти событие XIV века послужило поводом, чтобы сказать о нынешнем и о своем. Ведь бой идет
Свое понимание символики Куликовской битвы Блок изложил в докладе о России и интеллигенции, о котором речь впереди. Но его «На поле Куликовом» живет, конечно, вне этой символики. Стихи бессмертны – потому что в них господствует и торжествует стихия лиризма.
Кто эта Ты? – Родина, Россия, Светлая жена. Поэт настолько ощутил себя русским воином из рати Донского, что сила этого лирического перевоплощения приобрела поистине удивительную конкретность: он почувствовал даже тяжесть и жар боевой кольчуги на своем плече,
В те же июньские дни тема Куликова поля в том же истолковании, с теми же мотивами и образами перешла в переработанный третий акт «Песни Судьбы». Здесь Герман говорит Другу: «Все, что было, все, что будет, – обступило меня: точно эти дни живу я жизнью всех времен, живу огнем и муками моей родины. И вся ее вещая, страдальческая старина со мной, точно сам я пережил высокие народные муки… С безумной ясностью помню незабвенный день, о котором никогда не мог читать без волнения: страшный день Куликовской битвы. Вы помните…»
Он-то помнил.
Бывают в истории совпадения поистине удивительные! В увлекательной книге Сергея Маркова «Земной круг» я вычитал, что Дмитрий Донской поручил осевшим в Крыму итальянским купцам оповестить тогдашнюю Европу о Мамаевом побоище. Среди вестников русской победы был некий сурожский гость Константин Блок (очевидно, датчанин или немец, состоявший на службе у Генуэзской республики)… И было это за 500 лет до того, как появился на свет наш Блок, и за 528 до того, как было написано:
Справедливо заметил Сергей Марков: «В земном круге тесно человеческим судьбам!»
… Блок не усидел в Шахматове. Из Петербурга он пишет Любови Дмитриевне: «'Песня Судьбы' все так же важна для меня. Но теперь еще по-новому, точно я еще больше ее пережил и смотрю на нее объективнее и свободнее». Все же что-то не удовлетворяло его в пьесе, что именно – он и сам не знал. Наконец решил послать ее Станиславскому: «Будь что будет».
В конце августа Блок снова в Шахматове, на этот раз с Любовью Дмитриевной. Опять копает землю, рубит деревья, опять перечитывает Толстого и Тургенева – и «изумляется». В «Воскресении» поразило его то место, когда Нехлюдов открывает для себя «совсем новый, другой мир», прекрасный мир народной жизни – «настоящей, трудовой и человеческой». Тут начинаются размышления о Толстом и Менделееве как великанах русской культуры, при всей противоположности и даже непримиримости своих духовных начал особенно близко ставших к народу, к его нуждам (Менделеев – человек дела, имеющего значение всенародное).
Наступило и прошло восьмидесятилетие Толстого. Власти приняли меры к тому, чтобы приглушить, умерить, замолчать юбилей крамольного графа, отлученного от церкви.
«Золотое руно» с запозданием заказало Блоку юбилейную статью.
Незадолго до того он по совету Евгения Иванова с громадным увлечением прочитал известный «роман ужасов» англичанина Брема Стокера «Вампир граф Дракула» и оценил его высоко: «Это вещь замечательная и неисчерпаемая, независимо от литературности».
Статья о Толстом («Солнце над Россией») была написана под влиянием «Дракулы» – Блок вспомнил Победоносцева: старый упырь уже в могиле, но его «чудовищная тень» появилась и «наложила запрет на радость». Великий день толстовской годовщины прошел «зловеще, в мрачном молчании». Да и могло ли быть иначе?
«Все привычно, знакомо, как
О Толстом Блок сказал самые большие слова: «Величайший и единственный гений современной Европы, высочайшая гордость России». Пока жив Толстой, порой кажется, что кругом все еще не так страшно. Толстой идет по борозде за белой лошадкой – «ведь это солнце идет». А что будет, если закатится солнце, умрет Толстой, «уйдет последний гений»?..
Итог осенних шахматовских дней – несколько слов в записной книжке: «Виденное: гумно с тощим овином. Маленький старик, рядом – болотце. Дождик. Сиверко. Вдруг осыпались золотые листья молодой липки на болоте у прясла под ветром, и захотелось плакать».
Первые стихи, написанные после этого:
Нищая, но прекрасная и могучая, которая никогда «не пропадет, не сгинет», с которой «и невозможное возможно» и «дорога долгая легка».
… А драму, на которую возлагалось столько надежд, постигла печальная судьба. Блок отклонял все предложения, терпеливо ждал ответа из Художественного театра. Станиславский отмалчивался. Блок напомнил. Ответ пришел в начале декабря – и обескуражил.
Станиславский высказался в том смысле, что ставить пьесу нельзя и не нужно. Его по-прежнему привлекали отдельные сцены «за их поэзию и темперамент», но он не сумел полюбить действующих лиц и не увидел в пьесе самой драматургии «Я понял, что мое увлечение относится к таланту автора, а не к его