цвели луга. И бесконечная даль, и шоссейная дорога, и все те же несбыточные, щемящие душу повороты дороги, где я был всегда
Точка апогея – потрясающее письмо от 23 июля, в котором личная драма сливается с отчаяньем перед мертвым ужасом реакции. Блок молит и зовет. «Положительно не за что ухватиться на свете; единственное, что представляется мне спасительным, – это твое присутствие, и то только при тех условиях, которые вряд ли возможны сейчас… Пойми, что мне, помимо тебя, решительно
Строго и беспощадно судил Блок свою Любу, но не щадил и самого себя. «Мне казалось всегда, что ты – женщина с высокой душой, не способная опуститься туда, куда я опустился».
Ломка нормальных семейных отношений, которая в его кругу пышно и кощунственно называлась «революцией быта» и в которой он сам был повинен, теперь для него «кромешная тьма». Теперь, уйдя из «очарованного круга», он смотрит на вещи прямо и все называет своим именем.
Жизнь переучивала, опровергала декадентскую ложь, заставляла учиться на собственных ошибках. Меняется само представление о том, что такое личная свобода. Блок не только ставит в иронические кавычки расхожую декадентскую формулу «свобода от всего рабского», но и сопровождает ее вопросом: «и от всего свободного?» (то есть истинного, безусловного, человеческого).
Признаки такого духовного нигилизма он видел в безалаберщине и смешной претенциозности маленьких актеров, рядившихся в сверхчеловеков, которым, дескать, все дозволено. Паж Дагоберт (а о нем Любовь Дмитриевна рассказала) для него не обольститель с повадками молодого хищника, а просто «актеришка», «хулиган из Тьмутаракани», развязный лицедей, у которого за душой – ничего человеческого.
…Переписка продолжалась. Он терзается неведением, торопит ее возвращение, она нужна ему – даже если в ней что-то и отошло невозвратно. А в ответ – все то же: лепет о своем призвании, «сумасшествии» или «апатии», о спектаклях, ролях, актерах, и те же темные намеки, и те же, невнятные взыванья: «Саша, поддержи меня… Я на опасном перепутье… Саша, помоги».
Он даже готов отказаться от упреков («…все это от боли»). Занимается домостроительством в петербургской квартире – ломает стену, устраивает для нее большую, красивую комнату.
Как всегда, у него резкие перепады упадка и подъема. Только что он написал матери: «Все опостылело, смертная тоска», и вдруг: «Чувствую себя опять здоровым и бодрым». В самом деле, получалось, как он доказывал: чем хуже складывалась личная жизнь, тем лучше творилось. В тяжелейшем для него июле пошли стихи – и какие! «За гробом», «Мэри», «Друзьям», «Поэты», «Она, как прежде захотела…»
«Нам необходимо жить вместе и говорить много, помогать друг другу, – в который раз убеждает Блок Любовь Дмитриевну. – Никто, кроме тебя, не поможет мне ни в жизни, ни в творчестве». Это из письма от 2 августа. А накануне было написано:
Все та же ты… В черновике эти стихи тесно связаны со знаменитым «О доблестях, о подвигах, о славе…», которое было обработано позже, в декабре. В окончательной его редакции прозвучала тема забвения: «Ты отдала свою судьбу другому, и
Какими-то сложными ассоциациями с темой ушедшей молодости связан и занимавший в то время Блока замысел новой лирической драмы об «умирающем театре». В очень беглом наброске одной сцены фигурирует старик актер в гриме
3
Любовь Дмитриевна вернулась 9 августа. И тут наконец выяснилась причина ее «предельного, беспомощного отчаянья» и многозначительных намеков. Она ждала ребенка.
В набросках воспоминаний она признается, что ничего так не боялась, как деторождения и материнства. Затяжелев, она растерялась, решила избавиться от ребенка, но поверила вздорному совету, и, когда вернулась домой, предпринимать что-либо было уже поздно. Пришлось признаваться до конца.
Нужно думать, Блок догадывался, в чем дело. Он принял и это. «Пусть будет ребенок. Раз у нас нет, он будет наш общий».
Сохранилось письмо Любови Дмитриевны к матери Блока, раскрывающее создавшуюся ситуацию: «Я привыкла к мысли о моем ребенке; чувствую, что
Так и знали, а может быть, только делали вид, что знают, все, кроме семейных и, вероятно, самого близкого друга – Евгения Павловича Иванова.
Для Любови Дмитриевны потянулись «томительные месяцы ожидания». Она затаилась, ушла в покорность судьбе, терзалась дурными предчувствиями, горько оплакивала «гибель своей красоты». (Ей всегда было свойственно сильно преувеличенное представление о своей наружности.) Ей казалось, что она покинута, брошена. Мать и сестра были в Париже, Александра Андреевна – в Ревеле. Блок, если верить ей, «очень пил в эту зиму и совершенно не считался с ее состоянием».
Вероятно, так ей только мерещилось. Блок думал о ней и об ее судьбе непрестанно. К ней обращены строки одного из мрачнейших его стихотворений:
Тогда же, в ноябре, Блок набрасывает план новой драмы, автобиографическая основа которой обнажена. Герой драмы – писатель. Он «ждет жену, которая писала веселые письма и перестала». Далее идет: «Возвращение жены. Ребенок. Он понимает. Она плачет. Он заранее все понял и все простил. Об этом она и плачет. Она поклоняется ему, считает его лучшим