с неподатливыми замками, закрыл его. Не успел он затворить дверь, как они нарочито громко — не дай бог, он не услышит — зашлись за его спиной хохотом — ну, гиены и гиены.
Он вдруг решил, что такси ему не по средствам, и пошел пешком, волоча свои жалкие пожитки — они чем дальше, тем больше оттягивали ему руки, дорога казалась все длинней, и его все сильней одолевала мысль, хотя нить ее он постоянно терял: почему с ним так обошлись. Он был хорошего роста, недурной наружности, ни его внешность, ни манеры не могли внушать антипатии, но сейчас, насупленный, в низко нахлобученной шляпе, он казался угрюмым и недобрым. Он рванулся заехать пузану в зубы, но мигом овладел собой, ума не потерял, у него хватило хладнокровия и трезвости понять, что он загнан в угол, что ничего не исправить и ему остается только убраться подобру-поздорову подальше от этих разбойников, иначе не миновать неприятностей посерьезнее. Но злость не ушла, засела в душе, пустила корни — и это было ему внове.
Дверь ему снова открыла хозяйка. А прислуги у нее, похоже, нет, заметил он. Перебросившись с ней парой приличествующих случаю фраз, он ушел, убедив себя, что оброс и пора наведаться в парикмахерскую — ему не сиделось на месте. Сверившись с картой, он направился к Курфюрстендамму. Солнце зашло, похолодало, снова повалил снег, гладкие темные мостовые под фонарями сверкали, будто их надраили Тяжеловесный, громоздкий город в рано опустившейся темноте впал в спячку.
Парикмахерская, крохотная, чистенькая, увешанная белоснежными полотенцами, слепила блеском зеркал, обволакивала теплым мыльным паром. Тщедушный парикмахер с синюшным лицом тут же подскочил к нему, стал засовывать простыню за воротник. Редкие унылые волосенки цвета пакли, дурной запашок изо рта. Он рвался свести Чарльзу волосы на нет на затылке, скосить над ушами, а верх оставить подлиннее. Сам он носил такую же стрижку, так же были острижены чуть не все прохожие, и на вырезанной из газеты фотографии, заткнутой за рамку зеркала, красовался надрывающий глотку политикан с хохлом на макушке, с квадратными усишками над разинутым ртом — мода на эту стрижку явно пошла от него. Чарльзу пришлось долго мотать головой, лихорадочно подыскивать немецкие слова, тыкать в другие фотографии в имевшемся у парикмахера модном журнале, прежде чем удалось склонить его к более приемлемому варианту.
Парикмахер, грустный, как он ни тужился бодриться, пока мало-помалу подравнивал Чарльзу затылок, сник еще больше и, чтобы переменить тему, заговорил о погоде. День-другой стояла теплынь, никто не мог подумать, что будет тепло, даже аистов и тех обманула погода. В утренних газетах сообщили, что над городом летают аисты, а это верная примета, она сулит хорошую погоду и раннюю весну. Вы обратили внимание на сообщение из Нью-Йорка, где говорится, что в Центральном парке на деревьях проклюнулись почки — и это посреди зимы!
— В Тиргартене сейчас ничего подобного не увидишь, — со вздохом сказал парикмахер. — У нас зимой такая темень. Мне довелось жить в Малаге, я там проработал в парикмахерской целый год, точнее, без малого тринадцать месяцев. В парикмахерских там грязища, не то что здесь, зато выйдешь на улицу — там и в декабре цветут цветы. Там в бриллиантин кладут миндальное масло, ей-ей. А уж ихнему розмариновому экстракту и вовсе нет равных. Ну а те, кто победнее, и волосы смазывают маслом, и готовят на нем же. Нет, вы только представьте себе, почем у нас оливковое масло, а они льют его себе на голову. «Употребляй оливковое масло снаружи и вовнутрь, и волосы у тебя будут густые-прегустые» — так они говорят. Может, оно и верно, кто знает. Здесь волосы ничем не мажут и в основном, — снова поднял он неприятную тему, — предпочитают височки покороче, а верх попышнее. Будем считать, у нас, немцев, плохой вкус, — кисло обронил он. — В Малаге я за всю зиму ни разу не надел пальто. Даже забыл, что на дворе зима. — Пальцы у него были липкие, передние зубы такие мелкие, словно они плохо росли, — Конечно, многое казалось мне чудным, оно и понятно — там ведь все совсем иначе, им, правда, не приходится ломать себе голову, как прожить, не то что нам. В Малаге я иногда суну руку в карман — там последняя песета, а мне и горя мало, другое дело — здесь. Думал, потрачу эти деньги, заработаю еще. И что бы мне подкопить там деньжат на черный день, — сказал он покаянно, — так нет же, а здесь коплю- коплю, и все без толку. — Он закашлялся, отвернул голову. — В Малаге, — он говорил о Малаге, как о покинутой родине, — я никогда не кашлял, а здесь кашляю и кашляю.
— Грипп? — спросил Чарльз из-под полотенец.
— Нет, газ, — просто ответил парикмахер. — Война.
После неловкой паузы Чарльз сказал:
— Я обратил внимание, что этой зимой и в Малаге стояли холода.
— Да, было такое дело, но холода продержались всего несколько дней, — согласился парикмахер, степенно покачивая головой, — было такое дело…
Чарльз долго шарил по карманам в поисках монеты помельче: ему было неловко, но он нервничал — боялся уменьшить свою наличность, передав лишний пфенниг, однако парикмахер, протянув ему утлую синюшную руку, исподтишка заглянул в нее, улыбнулся и рассыпался в неподдельных благодарностях.
— Спасибо, огромное вам спасибо.
Чарльз устыдился, кивнул и поторопился уйти.
Едва Чарльз с ключом в руке нагнулся к замку, ручку повернули изнутри, дверь распахнули, и хозяйка приветственно заворковала. Она давно его ждет и все гадает, что могло его задержать, она проходила по коридору и услышала его шаги на лестнице. Она, как ей кажется, все у него очень славно устроила, и когда ему предпочтительнее пить послеобеденный кофе? Часов в пять, сказал Чарльз, будет в самый раз.
— So. — Она улыбнулась, кивнула, в ее улыбке Чарльзу почудилось нечто чересчур интимное, собственническое.
И так и не стерев улыбки, вдруг бросилась в дальний конец коридора и забарабанила там в дверь.
Дверь тут же открылась, и глазам Чарльза предстал понурый, крепко сколоченный молодой человек, с большой, коротко стриженной головой и грубыми чертами лица. Хозяйка метнулась мимо него в комнату и заговорила с ним отрывисто, властно, словно отдавала приказания. Чарльз с облегчением закрыл дверь в свою комнату и огляделся по сторонам: где же его чемоданы? Чемоданов не было. Он заглянул в огромный гардероб и поежился от хозяйкиной бесцеремонности, увидев, что его вещи распакованы — ключи он давным-давно посеял, и вдобавок у него и в заводе не было ничего закрывать — и разложены с аккуратностью, лишь подчеркивающей их дешевизну и потрепанность. Ботинки — их давно пора было починить, да, кстати, и почистить — распялены на деревянных колодках. Два других его костюма, на твидовом, ко всему прочему, пуговицы болтались на ниточках, висят на обитых шелком вешалках. Убогий туалетный прибор, облысевшие щетки для волос и потерявшие форму кожаные футляры аккуратно расставлены на второй полке. Среди них выделялась — здесь она выглядела почему-то неприлично — на треть опорожненная бутылка коньяку, и он вдруг осознал, что, пока искал комнату, успел пристраститься к выпивке. Он глянул в висевший на крючке туго набитый мешок для грязного белья — и все его мужское естество возмутилось. Эта пахучая кипенная белизна служила вместилищем дырявым носкам, грязным рубашкам — экономя на стирке, он редко менял их — и растянувшемуся исподнему. На подушке, почти заслонив собой зовущие к неге пышные кружевные оборки, лежала тщательно сложенная чистая пижама.
И в довершение всего — нет, какая неслыханная наглость! — хозяйка распаковала его бумаги, краски, картонные папки с неоконченными работами. Уж не заглядывала ли она в них? То-то позабавилась, надо думать. Рисунки его по большей части не предназначались для печати. Все его бумаги были старательно разложены, причем во главу угла были поставлены соображения аккуратности и симметрии. Чарльз и раньше замечал, что хозяйственные женщины почему-то терпеть не могут бумаг. Похоже, они видят в них врагов порядка, ненужных накопителей пыли. Дома он вел из-за бумаг непрекращающуюся молчаливую войну с матерью и прислугой. Они стремились навести в его бумагах порядок, а если удавалось, то и запихнуть их в самые дальние закоулки чулана. Он умолял их Христом богом не прикасаться к его работе. Но нет, они ничего не могли с собой поделать; тот же случай и здесь — это ясно как божий день. И он, то и дело сверяясь с карманным разговорничком, стал сооружать, попутно затверживая ее, вежливую фразу, начинающуюся словами: «Пожалуйста, не трудитесь убирать на моем столе…»
Стол, ничего не скажешь, она дала ему большой, хотя простым его никак не назовешь, лампу сносную, но вот стулу, хлипкому, на чахлых кривых ножках, с залатанным гобеленовым сиденьем и жесткой спинкой, место в музее, не иначе, решил Чарльз и для пробы опустился на него. Ничего, ножки не