в великолепный арсенал неподалеку от столицы, где сотни служителей денно и нощно ковали военную мощь Франции: это была истинно королевская игрушка самого великого и могущественного короля на свете! Столетием прежде старый арсенал располагался в стенах Парижа, на берегу Сены близ Бастилии, однако взрыв пороха разрушил его еще в правление предков Людовика XIV. Теперь осторожность побудила Его Величество разместить артиллерийские запасы вне городской черты, между версальской дорогой и Домом Инвалидов. Дом этот, лет за двадцать до описываемых событий построенный по приказу короля для солдат, получивших увечья или состарившихся на его службе и ставший образцом для подражания всей Европе, еще более умножал мое восхищение благородством властелина Франции. Я всей душой готов был служить столь замечательному монарху и демонстрировал особое рвение, помогая наставнику в делах. Тем больше озадачивали взгляды моего учителя, иногда на меня бросаемые, в которых как будто сквозило недовольство. Обыкновенно я понимал синьора Витторио с полуслова, а то и без слов, теперь же принужден был теряться в догадках, и однажды честно спросил о причинах. Ответ был, как всегда, прямым.
— Я недоволен твоим образованием. Оно бессистемно.
— Только скажите — что мне еще изучить? Я готов!
— Ты должен учиться в университете.
Предполагаемый студент немного растерялся, услышав это приказание. Университетская наука… нет, я ее не презирал, но она казалась какой-то оторванной от жизни, неконкретной и бесконечно скучной. Она ничего не давала для воинского искусства. И учились там люди, намного более взрослые. И наконец, на ум пришел самый главный аргумент против:
— А кто же будет вам помогать?
— Ты и будешь. В свободное от учебы время. У тебя достаточно способностей, чтобы успеть все сразу.
— А меня примут? В смысле, по возрасту?
— В Сорбонне есть пятнадцатилетние студенты. Главное — подготовка, а не возраст. Ты подготовлен гораздо лучше многих бездельников, наполняющих аудитории. Прежде всего, у тебя отличная латынь, это сбережет много сил и времени для другого.
С воодушевлением и поднятой головой я входил в королевский арсенал, с сомнением и неохотой, застенчиво сутулясь, пробирался под вековые своды храма науки. В конце концов, рассуждал я, наставник сам учился и других учил в университете, и ему лучше знать, хорошо ли это. И правда, ничего страшного не случилось, меня даже не очень сильно высмеяли. Парижский университет собирал взыскующих мудрости юношей с половины Европы, он видел и более причудливые экземпляры человеческой породы. Добродушно-насмешливые прозвища «квирита» и «римлянина», скоро закрепившиеся за мной, я носил с подобающим достоинством, как графский титул. Впоследствии ближайшие друзья, узнавшие о воинственных мечтах собрата, стали дразнить меня 'Александром Великим', что тоже было, в общем, не обидно.
Хочу внести некоторую ясность в терминологию. Помимо множества обыкновенных войн, мне впоследствии довелось принять участие в так называемой 'войне памфлетов' на темы политики и религии, и с легкой руки какого-то писаки за вашим покорным слугой закрепилось звание воспитанника Сорбонны. Это так и не так, потому что сами парижские студенты именуют Сорбонной один только богословский факультет, тогда как люди посторонние присваивают сие наименование всему университету. Меня в дрожь бросало от мысли, что придется изучать теологию, право или медицину, и только подчиняясь авторитету человека, заменившего мне отца, я начал посещать лекции по факультету искусств. Подобно капризному ребенку за обеденным столом, я выбирал кусочки повкуснее, к примеру, заинтересовавшие меня разделы математики и натуральной философии, а вот древнегреческий язык, при неоднократных попытках, как следует не осилил, о чем до сих пор жалею. Признаюсь сразу и в том, что проучившись, с перерывами, лет шесть, я так и не получил ученой степени, о чем не жалел никогда. Польза учения заключается отнюдь не в титулах и дипломах, которые за него дают.
В детстве, до университета, учиться для меня означало черпать знания из книг, что было нетрудно благодаря отличной памяти. Но без университетских диспутов, неважно, в аудитории они происходили или в близлежащем трактире, и без продолжавших их разговоров с синьором Витторио я никогда бы не научился думать. Есть важная разница между усвоением готовых идей и созданием новых. Первое лучше всего делать наедине с хорошей книгой. Для второго нужно столкновение умов и мнений, подобно как кремень рождает искры при соударении с кресалом.
Возьмите итальянскую науку от великого Леонардо до Галилея включительно: какое буйное цветение, какой блестящий каскад открытий и изобретений! А весь следующий век, после ранней смерти последних учеников Галилея — бесплодная пустыня на месте цветущего сада. Неужели природа итальянцев так изменилась? Секрет прост: власть церкви положила предел свободе высказывания и в книгах, и в аудиториях. Я помню, как мой наставник, человек честный и мужественный, до конца дней не мог избавиться от привычки нервно оглядываться и понижать голос при откровенном обсуждении некоторых проблем. При этом ведь никто не может запретить думать в одиночестве, а потом издать плоды уединенных размышлений под псевдонимом где-нибудь в Голландии. Нет! Не получается так! Нужны споры, и споры публичные, чтобы всякий имеющий суждение в них ввязывался. Мысль человеческая живет вольной либо мрёт в неволе.
Венеция — самая свободная страна Италии, она даже с легкостью выдержала столетием раньше папский интердикт, потом по купеческому обычаю сторговавшись с первосвященником. Но венецианские граждане если готовы были о чем дискутировать, то разве о деньгах. По крайней мере в кругу, который я мог наблюдать, другие интересы просто отсутствовали. Иное дело Париж. Богословская война иезуитов с янсенистами, отбушевавшая четверть века назад, на самом деле далеко не закончилась, угли ее тлели под пеплом. Духовное сословие оставалось расколотым на два враждебных лагеря и даже среди профессоров Сорбонны было немало тайных янсенистов. Церковники предпочитали уличать в ересях и преследовать друг друга, пренебрегая светскими вольнодумцами. Многие студенты были благородного звания. Известно, что дворяне менее простых людей обременены заботой о хлебе насущном и могут посвящать свое время другим занятиям: большинство танцам, дуэлям и ухаживаниям за дамами, но кто-то и наукам. В ученые диспуты они вносили присущий сословию галльский задор, никому не позволяя задеть их честь и свободу, однако имели достаточно деликатности, чтобы идеи, посягающие на права Бога или короля, обсуждать за пределами аудиторий. Я снискал уважение студентов и профессоров благодаря фундаментальному знанию римских древностей, однако вынужден был признать себя профаном в современной литературе, особенно это касалось авторов, пишущих на новых языках. Первоначально книги на 'искаженной латыни' из принципа мной отвергались, не исключая даже Данте, но когда пришлось отстаивать свои мнения и знакомиться с трактатами, сопоставляющими античность и новое время, Бернар де Фонтенель с его 'Свободным рассуждением о древних и новых' убедил меня сильно смягчить позицию. Его ясный, спокойный ум, беспристрастно разбирающий, в чем древние римляне превосходили современных европейцев, а в чем наоборот, как нельзя лучше примирял страсти. Да я и сам давно понимал, что против огнестрельного оружия римская армия не устояла бы. 'Разговоры мертвых' того же автора понравились мне гораздо меньше, античные герои говорили явно не в своей манере, зато 'Беседы о множественности миров' открыли такие особенности мироздания, о которых я и не задумывался. И все это в легкой манере светского разговора, на том самом французском языке, в коем из четырех букв делают один звук. За бутылкой дешевого вина (одной на пятерых) мы с друзьями всерьез обсуждали, как могут выглядеть предполагаемые писателем обитатели Луны или Марса и возможно ли сделать такой телескоп, чтобы разглядеть если не самих жителей планет, то хотя бы их поля, каналы, корабли и здания. В продолжение разговора на другой день один из собеседников принес потрепанную книгу с рукописными добавлениями на полях, я прочитал название и замер: 'Государства и империи Луны'! Сочинение какого-то де Бержерака, издано лет сорок назад! Книга оказалась совсем не в духе невинного Фонтенеля: острая и веселая сатира, не щадящая ни религии, ни философии, ни общепринятой морали. Да еще полный вариант, с цензурными изъятиями, вписанными от руки! Словом, квинтэссенция французского вольнодумства. По сравнению с большинством рассуждений о земле и небе, даже преследуемых церковью — как стакан водки двойной перегонки против разбавленного пива. Антиклерикальные мысли я всегда принимал благожелательно, они отвечали моим чувствам, которые еще не могли найти собственного выражения. После Сирано, поиски