посреди гостиной, похищенную ангелом истребления,
Меньше чем через год после смерти Насрин Чамчавала от неумения совладать с рыбными костями по примеру своего иностранно-образованного сына Чингиз женился снова, ни словом никому не обмолвившись. Будучи в английском колледже, Саладин получил письмо от отца, приказывающего ему (с раздражающе высокопарной и устаревшей фразеологией, всегда используемой Чингизом в своей корреспонденции) возрадоваться. «Порадуйся со мною, — говорилось в письме, — ибо я нашёл то, что было утеряно{148}». Объяснение этой несколько загадочной фразы спустилось чуть позже аэрограммой, и когда Саладин узнал, что его новую мачеху тоже зовут Насрин, что-то сдвинулось в его голове, и он написал отцу полное злобы и ярости письмо, жестокость которого была того рода, который бывает только между отцами и сыновьями и отличается от подобной между дочерьми и матерями; жестокость, в которой скрывается возможность настоящего кулачного боя с хрустом ломаемых челюстей. Чингиз ответил незамедлительно; короткое письмецо, четыре строки архаичной брани: хам невежа мерзавец подлец кровопивец выблядок негодяй. «Любезно считай все свои семейные связи безвозвратно разорванными, — заканчивалось оно. — Последствия на твоей совести».
После года молчания связь с Саладином возобновилась, и он получил письмо прощения, принять которое было во всех отношениях тяжелее, чем прежнее, разрывающее отношения громовым ударом. «Когда ты станешь отцом, о мой сын, — доверительно сообщал Чингиз Чамчавала, — ты узнаешь эти моменты — ах! слишком сладостные! — когда, любя, каждый готов приласкать прелестного малыша на коленках; после чего, безо всяких предупреждений и угроз, это благословенное создание — я могу быть откровенен? —
До глубины души оскорблённый этим сравнением с обмочившимся младенцем, Саладин хранил то, что считал величественным молчанием. К моменту своего выпуска он получил британский паспорт, поскольку прибыл в страну как раз до ужесточения законов, и у него появилась возможность сообщить Чингизу в краткой записке, что намерен осесть в Лондоне и искать работу актёра. Ответ Чингиза Чамчавалы доставили экспресс-почтой. «Можешь становиться хоть последним жиголо. Я верю, какой-то дьявол вселился в тебя и направляет твой разум. Ты, которому было дано так много: разве ты не чувствуешь, что ты всем задолжал что-нибудь? Своей стране? Памяти своей дорогой матери? Своему собственному разуму? Ты проведёшь свою жизнь, кривляясь и прихорашиваясь под яркими огнями, целуя блондинок под пристальными взглядами незнакомцев, оплативших часы твоего позора? Ты мне не сын, ты
И ниже подписи — патетический, раздражающий постскриптум: «Теперь, когда у тебя есть собственный дурной джинни, не думай, что ты унаследуешь волшебную лампу».
После этого Чингиз Чамчавала писал сыну нерегулярно, и в каждом письме он возвращался к теме демонов и одержимости: «Человек, неверный сам себе, становится ложью на двух ногах, и такие чудовища — лучшая работа Шайтана{150}, — писал он и добавлял с более сентиментальной жилкой: — Я храню твою душу здесь, мой сын, в этом ореховом дереве. Дьявол овладел лишь твоей плотью. Когда ты освободишься от неё, возвращайся и предъяви права на свой бессмертный дух. Он процветает в саду».
Почерк в письмах менялся с годами, утрачивая немедленно узнаваемую яркую уверенность и становясь всё более узким, неприкрашенным, выхолощенным. В конце концов, письма прекратились, но Саладин получил весть из других источников, что озабоченность отца сверхъестественным продолжила углубляться, пока, наконец, он не стал затворником: возможно, чтобы избегнуть этого мира, в котором демоны умудрились похитить тело его собственного сына; мира, опасного для человека истинной религиозной веры.
Трансформация отца смутила Саладина, даже на таком большом расстоянии. Его родители были мусульманами в вялой, легкомысленной манере бомбейцев; Чингиз Чамчавала казался своему малолетнему сыну гораздо более богоподобным, чем любой Аллах. И этот отец — это светское божество (хоть и дискредитированное ныне) — опустился в старости на колени и стал бить поклоны Мекке; с этим было слишком трудно смириться сыну-безбожнику.
«Я обвиняю эту ведьму, — сказал он себе, обращаясь в риторических целях к тому же языку заклятий и домовых, который начал употреблять его отец. — Эту Насрин-Два. Это я — жертва чертовщины? я — одержимый? А ведь это не мой почерк так изменился».
Письма больше не приходили. Прошли годы; и тогда Саладин Чамча, артист, самосотворённый человек, вернулся в Бомбей с Актёрами Просперо{151}, чтобы исполнить роль индийского доктора в «Миллионерше» Джорджа Бернарда Шоу {152}. На сцене он подогнал свой голос под требования роли, но эти долго подавляемые выражения, эти отвергнутые гласные и согласные начали просачиваться и в его речь за пределами театра. Голос изменял ему; и он обнаружил, что его составляющие способны и на другие измены.
Человек, который творит себя сам, принимает на себя роль Создателя, если взглянуть с одной стороны; он неестественен, он богохульник, гнуснейший из гнусных. С другой стороны, вы можете увидеть в нём пафос, героизм его борьбы, его готовности рискнуть: не все мутанты жизнеспособны. Или взгляните на это социополитически: большинство мигрантов учится, чтобы приобрести маскировку. Наши собственные ложные описания, противостоящие измысленной о нас лжи, скрывают нас ради безопасности нашей тайной сути.
Человеку, который сочиняет себя сам, нужен кто-то, готовый поверить в него, чтобы поддерживать его уверенность в себе. Чтобы он играл Бога снова и снова, скажете вы. Или спуститесь на несколько ступенек вниз и подумаете о колоколе медника{153}; феи не существуют, если дети не хлопают им в ладоши{154}. Или просто заметите: это не сложнее, чем быть человеком.
Мало того, чтобы верили в тебя, надо и самому верить в кого-то. Это есть у вас: Любовь.
Саладин Чамча встретил Памелу Ловелас{155} за пять с половиной дней до конца шестидесятых, когда женщины всё ещё носили косынки{156}, скрывающие волосы. Она стояла в центре комнаты, полной актрисами-троцкистками{157}, и поймала его глазами такими яркими, такими яркими. Он пробыл с нею весь вечер, и она улыбалась не переставая, но ушла с другим. Он отправился домой: мечтать о её глазах и улыбке, её стройной фигурке, её коже. Он преследовал её два года. Англия неохотно уступает свои сокровища. Он удивлялся собственной настойчивости и понимал, что Памела стала хранительницей его судьбы; что, если она не смилуется, все его попытки метаморфозы провалятся. «Позвольте мне, — упрашивал он, осторожно борясь с нею на белом ковре, когда она покидала его на своей полуночной автобусной остановке, укрытой пушистым снежком. — Верьте мне. Я то что надо».
Как-то ночью,