поехали вместе! Я выкрою пару дней. Сил уже нет в рутине барахтаться!

Корховой насторожился.

Хмельная голова плыла, как полено в океане, но еще соображала.

– Знаешь, Ленька… это… ну… вряд ли получится. Я с Наташкой говорил нынче – у них одна гостиница на весь городок. Да и там – полным-полна коробочка. Наташка насчет номера похлопотать обещала, только на это и уповаю. А без хазы – сам посуди, не на коврике же у двери спать. Не те наши года.

Дружба дружбой, смятенно думал Корховой, а как бы дружбан не вывернул тему орбитального самолета в своих оборонных надобностях. Подшустрит, и сам напишет, и снимет все сливки. Застолбит объект. Чего доброго, и бабки на себя оттянет. Этот финт вполне возможен, и с какой такой радости? Он, что ли, мечтал о звездах? Он холил и отращивал долгожданный контакт с ТВ? Он унижался перед щенком-менеджером? Дудки, думал Корховой, все более ожесточаясь, это моя тема!

Это наша корова, и мы ее доим!

– Ну, конечно, – согласился Фомичев, отворачиваясь. – Хотя… Может, в следующий раз. В общем, держи меня в курсе, лады?

– О чем разговор, начальник! Положись!

В свете ярких фонарей они долго стояли, обнявшись, неподалеку от входа в метро и невнятно бубнили друг другу на прощание товарищеские приятности. Вполголоса, чтобы не искушать судьбу (“Вон нашего брата журналиста уже в вытрезвителях мочить начали…”), спели: “Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались”. Фомичев, играя в “Иронию судьбы”, все заклинал: “Тише, тише… Под крылом самолета о чем-то поет…” Потом заботливо спросил: “Ты доедешь? В вагоне не задрыхнешь? Может, проводить?” Корховой мотал висячей головой, мутно отнекиваясь: хотелось остаться одному, потому что было стыдно.

Уже неподалеку от дома он, пошатываясь, как встарь, зашел в ближайший магазин, купил бутылку самой дорогой водки и в одиночку выхлебал ее ночью и утром.

Жизнь оказалась не дружбой в стужу, а грызней над костью, и этого предательства он не мог ей простить.

3

Попрощавшись с Корховым, он медленно двинулся по запруженной, тесной Большой Полянке к Якиманской набережной. Торопиться было некуда. Настроение оставляло желать много лучшего, а бесцельная осенняя прогулка, как правило, успокаивала. Хотелось верить, что и на сей раз поможет. И уж всяко выветрит излишний хмель.

Встреча с Корховым надежд не оправдала. Жаль.

Славный парень Степка, но что-то с ним явно происходило в последнее время не то. Фомичев голову бы дал на отсечение, что еще полгода назад его осторожная, намеком проброшенная просьба поехать в “Полдень” вдвоем была бы встречена с распростертыми объятиями. А теперь – нет, зажался. Хочет встретиться со старой любовью без помех, без свидетелей? Стесняется? Боится быть сызнова отвергнутым, а уж если так, то хотя бы не прилюдно? Может быть… Ничего иного, во всяком случае, Фомичеву на ум не приходило.

Ладно, это не важно. Важно то, что надежная нить связи с “Полуднем”, которая так удачно установилась у него более года назад, лопнула, и замену ей найти пока не удавалось. А это из рук вон плохо.

Ужаснее всего, что контакт угробил Фомичев сам.

Некачественно просчитал.

Конечно, Фомичев не сам все решал. Учет и контроль, дисциплина и сермяга. Фомичев продумал выгоды и преимущества новой конфигурации, этапы ее реализации, написал подробный план, доложил по начальству, его поддержали… Толку-то? Коли неудача – он и виноват. И дело даже не в том, что за ошибку придется как-то поплатиться карьерой – но расхлебывать-то провал надо, и ответственность за многолетнюю успешную операцию с Фомичева никто не снимал. Прежде всего – он сам не снимал. Мука от испорченного дела изводила, как нескончаемая изжога.

Он отчетливо помнил день, когда решил стать чекистом.

Это было в пятом классе. Отец, придя с работы, бухнул на пол тяжеленный портфель, уселся к столу, зажег старую настольную лампу и, будто ни к кому не обращаясь, но точно зная, что сын слышит, сказал сокрушенно: “У интеллигентов совсем крышу снесло…” Маленький Леня, натурально, оставил книжку про девочку из будущего и поднял любопытные глаза: “Это как?”

Отец некоторое время не отвечал; он никогда не торопился, не рубил сплеча – даже в домашних беседах. Обернулся, словно бы удивившись: а ты, мол, птенец, откуда взялся, я ж не с тобой разговариваю, а мыслю вслух… Потом, наклонившись, вытянул из раскоряченного сбоку от стула портфеля хлипкую пачку машинописных листов. Надел очки, по-деревенски лизнул указательный палец и пролистнул несколько невесомых страниц. “Ну-ка, – сказал он, – вот проверка на вшивость, сын. Как тебе такое?” С трагичным подвыванием прочитал: “Между художником и обществом идет кровавое неумолимое побоище: общество борется за то, чтобы художник изобразил его таким, каким оно себе нравится, а истинный художник изображает его таким, какое оно есть”. И умолк, наклонив голову и выжидательно глядя на сына поверх очков.

Маленький Леня очень старался сообразить, что тут папу обидело. У него перед глазами немедленно вскинулось нечто вроде героической картинки к рыцарскому роману или к фантастике про землян из светлого будущего на отсталых планетах. Кровавое побоище! Истинный художник с поднятым забралом, со знаменем, на породистом скакуне рубит тянущиеся к нему бесчисленные руки с хищно скрюченными пальцами, а общество – смазанная толпа немытых смердов с одинаковыми крысиными мордочками, с веревками, сетями, с дрекольем – старается стащить рыцаря с коня, забить оглоблями и растоптать лаптями.

Вероятно, думал Фомичев много позже, автору и самому душу грела та же прельстительная, лестная до сладкой дрожи картинка: себя он ощущал этаким Айвенго, а всех, кто на него не похож, – взбунтовавшимся быдлом.

“А что, – спросил он потом, – все люди видят то, что хотят, и только художник – то, что на самом деле есть?” – “Пять баллов, сын, – сказал отец, и неулыбчивое худое лицо его потеплело. – В точку. Они себе божественное всезнание приписали, вот в чем беда. И поди ж ты: Белинкова этого еще в шестидесятых напечатали… в провинции где-то, вылетел сейчас из головы журнал… А до сих пор переписывают, перепечатывают, таскают друг другу и уверены, что совершают подвиг. Несут слово правды в царство лжи. Вот опять нашли. Пятый экземпляр или даже шестой, на папиросной бумаге… Делом люди заняты! Позорище… Где у них мозги?”

И тут Лене показалось, что он понял, какая важная у папы работа.

Нет, папа не посягал на роль арбитра. Такое посягательство тоже было бы приписыванием себе… как он сказал… божественного всеведения. А папа был скромным человеком и сына учил быть скромным. Но совершенно необходим всем этим чересчур увлеченным собой и своими пристрастиями рыцарям кто-то, кто, подставляясь под колотушки и слева, и справа, нешутейно жертвуя собой, разнимал бы беззаветно схлестнувшихся слепых мудрецов. Совершенно необходим амортизатор, который то и дело напоминал бы правдолюбцам: так, да не так. Правда, да не вся. Чтобы не растрачивались попусту, на шум, благородство благородных, страсть страстных, ум умных и доброта добрых…

Наверное, именно то прозрение загорелось звездой, с оглядкой на которую Фомичев сориентировал дальнейшую жизнь. И даже когда изверившееся в себе государство перестало заниматься идеологией и Фомичев понял, что отныне таким амортизатором может быть лишь сам народ, и только он, – ему и в голову не приходило пожалеть о сделанном когда-то выборе.

Против диссидентов ему, к счастью, не довелось побороться, времена сменились, но работа по противодействию научному и техническому шпионажу предоставляла множество возможностей понаблюдать за интеллигенцией и на досуге о ней поразмыслить.

Отец этого уже не застал. Во второй половине восьмидесятых у него возник новый повод переживать.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату