и Гаврилову, совсем позабывшим, что у степи в ночи существует своя жизнь, все чудились отдаленные трески мотоциклов, приглушенные голоса, чужие команды, шорохи подбирающихся лазутчиков. И они то и дело останавливали друг друга, заставляя замереть на месте и прислушиваться. Тревожные звуки растворялись в других, вроде бы совсем не тревожных. Оставались неизменными только тихая ругань да короткие возгласы, доносившиеся от высоты. И еще какой-то рвущий душу далекий стон время от времени монотонно пронзал ночь. Когда он возникал, Меренков и Гаврилов умолкали, прислушиваясь. Страданием веяло от этого чем-то знакомого звука.
— Что это?! Слышишь? Вот опять…
— Фу ты, черт, — выругался Гаврилов. — Все перезабыл с этой проклятой войной. Корова ж мычит. Недоеная корова.
Теперь и Меренков узнал: точно, корова. Горожанин, он и слышал-то коровий мык один- единственный раз, когда добирался из училища на фронт и грузовик, на котором он ехал, на целый час, как в смолу, влип в перегоняемое на восток мычащее, кричащее, плачущее стадо. А вот узнал. И почему-то вдруг представилась ему мать, одиноко стоявшая посреди поля, и такая тоска схватила сердце, что хоть кричи. Видно, и в нем, горожанине, жило что-то наследственно-деревенское, страдальческое.
И вдруг они оба совершенно явственно услышали шорох. Кто-то напрямую шел через хлеба, шел не таясь, и сухие стебли напряженно шуршали и хрустели под ногами. Шли несколько человек. И вроде бы слышны стали голоса — приглушенный мужской и нервно-испуганный женский. Вскоре и движение разглядели при слабом свете багровевшей над горизонтом луны. Призрачной тенью мелькнуло что-то неподалеку.
— Стой, кто идет! — выкрикнул Гаврилов привычную фразу.
— Свои, — послышалось из темноты.
— Кто свои?
— Да мы же.
— Один ко мне, остальные на месте.
Так и полагалось, так крикнул бы всякий часовой, стоявший на любом довоенном посту. Но война заставила забыть многое из довоенного. На фронте крикнуть: «Стой, кто идет!» — часто значило обнаружить себя и вместо ответа получить пулю. Об этом Гаврилов подумал уже после того, как крикнул.
Из темноты послышался знакомый короткий хохоток. Он-то лучше всякого отзыва и дал понять: точно, свои, Бандура, кто ж еще может веселиться в такую минуту.
— Кто там с вами?
— Да Марыська.
— Какая Марыська?
— Докторша из села.
— Я тебе что говорил?! — взъелся было Гаврилов, подходя вплотную к Бандуре.
— Не заводись, сержант. Докторша — не помеха. Даже, пожалуй, наоборот. — Он снова хохотнул. И оборвал смех, добавил серьезно: — Раненые ж у нас.
Раненых было всего двое, и оба легкие — красноармеец Дынник с порванным пулей ухом да танкист Гридин, которому каким-то дивом осколком поцарапало зад. Но завтра, если появятся немцы, будут новые раненые, без этого не обойтись. И тогда докторша ой как понадобится. Что делать с ней после боя, когда придется уходить, об этом пока не думалось. Бой есть бой, может, и вовсе некому будет уходить.
— Вы чего ж, силком ее притащили? — спросил Гаврилов, косясь на лейтенанта.
— Зачем силком? — с напускной сердитостью ответил Бандура. — Мы не какие-нибудь. Сама напросилась, не отбиться.
— Я сама, сама, — послышалось из темноты. Впрочем, темноты уже и не было. Луна огромным фонарем висела над степью, и в ее свете ясно выделялись двое людей, близко подошедших за разговорами. Серебристые хлеба были, как половодье, и над ними возвышались две темные поясные фигуры, похожие на стрельбищные мишени.
— Лопаты принесли? — спросил лейтенант.
— Только две, — сказал Бандура. — Мы же не ходили по дворам, чтобы не выставляться на всю деревню. — Он резко обернулся, крикнул: — Марыська, тащи лопаты.
— Вы что же, женщину заставили лопаты тащить? — вскинулся Меренков.
— Да какая она женщина? Девчонка.
— Тем более.
Чем-то он был не похож сам на себя в эту минуту, и Бандура тотчас все понял по-своему, сказал тихо:
— Очень она красивая, товарищ лейтенант.
— При чем тут красивая!
— Ни при чем, конечно. Только мы рассудили: нельзя такую кралю немцам оставлять.
— Мы на войне, товарищ боец!
— Знамо, что на войне. Не на войне совсем было бы по-другому.
— Разговорчики! — встрял сержант Гаврилов. — Бери лопаты и бегом с Дынником рыть окоп.
— Уходим, — заулыбался Бандура. — Мешать не будем. А немцев в селе еще не было. Не приходили немцы.
Улыбка его в неверном свете луны показалась Меренкову насмешливой гримасой. Захотелось накричать на этого не в меру болтливого красноармейца, но он сдержался в первый момент, а затем и вовсе забыл про него, засмотревшись на девушку; она словно бы плыла через хлебное поле, и колосья бесшумно раздвигались перед ней. Серебристый ореол стоял над ее непокрытой головой, и плечи серебрились, и коса, перекинутая на грудь, поблескивала таинственно и волнующе. Лицо девушки терялось в темноте, но Меренков уже был уверен, что такой красоты он не видал ни разу.
— Ты кто — врач? — спросил Гаврилов, не дождавшись, когда Меренков опомнится.
— Ни, я ветеринар, в техникуме учусь.
— Ветеринар, да еще неполный. А ведь у нас лошадей нет.
— Я и людей могу, — Голос у нее был мягкий, грудной, такой голос, от которого парни теряют головы.
— Иди домой, — сказал Гаврилов, косясь на Меренкова. Тот молчаливо кивал, и было непонятно, соглашается он или возражает.
— Я не пойду.
— Здесь опасно…
Девушка вдруг взмахнула руками и закричала громко: испуганно, слезно:
— А там не опасно?! Вы ушли, и все. А немцы придут… Да я лучше удушусь… Или нет, я лучше застрелюсь прямо тут вот, пусть вам будет стыдно…
Она выхватила из-под курточки черный предмет. Блеснула воронением сталь, щелкнул затвор. И тут лейтенанта как подхлестнули, ринулся к девушке, обхватил ее, вырвал пистолет.
— Не смейте! Слышите? Не смейте!
Гаврилов засмеялся.
— Да у нее духу не хватит. Попугать только…
— Хватит! — нервно выкрикивала девушка.
— Не смейте, — твердил свое Меренков. — Нельзя вам. Обещаете?
— Обещаю. Если возьмете в свой отряд. Я комсомолка, все равно в партизаны уйду.
— Мы не партизаны, мы — подразделение регулярной Красной Армии.
— Мне все равно.
— Мы завтра примем смертельный бой с врагом.
— И я с вами.
— Будем драться до последнего.
— И я…
— Пошли, лейтенант, некогда нам тут лясы точить, — грубо прервал Гаврилов этот затянувшийся диалог.