…
Эд открыл мне глаза. Кап! Холодная желтая жидкость наполнила их, запечатывая, словно жвачкой. Кап!
Я ослепла.
Один из лаборантов — наверное, Хасан — коснулся моего подбородка, и я послушно открыла рот. Видимо, недостаточно широко — трубки ударились о зубы. Я постаралась раскрыть шире.
Трубки с трудом проходили в горло. Теперь они не казались такими гибкими, как со стороны — скорее было ощущение, что в глотку мне запихивают смазанную маслом метлу. Я поперхнулась и закашлялась, чувствуя на языке вкус желчи и меди.
— Глотай! — прикрикнул Эд где-то возле самого моего уха. — Расслабься!
Легко ему говорить.
Через несколько мгновений в животе начало покалывать. Я ощущала, как внутри дергаются и натягиваются провода, пока Хасан подключает их к маленькому черному ящичку над моим собственным обувным гробом.
Что-то шуршит. Шланг.
— Не понимаю тех, кто на такое согласился — произнес Хасан.
Молчание.
Скрежет металла — открыли кран. На бедра хлынула холодная, очень холодная жидкость. Я попыталась шевельнуть рукой и прикрыть себя там, но тело не слушалось.
— Не знаю, — раздался голос Эда. — Тут тоже не сахар. После первого кризиса все пошло наперекосяк, а уж после второго… Фонд Финансовых Ресурсов вроде как должен был рабочие места организовать, так? А ничего нигде нет, кроме как здесь, да и здесь работы не станет, когда всех заморозим.
Снова молчание. Криораствор лился уже на колени, холодными струями затекал туда, где еще пряталось тепло — под коленки, под руки, под грудь.
— Не стал бы я платить жизнью за то, что они обещают.
Эд фыркнул.
— Обещают? Они платят столько, что как раз на всю жизнь хватит — и платят одним чеком.
— На корабле, который приземлится только через триста один год, этот чек — просто бумажка.
Мое сердце пропустило удар. Триста… один? Нет — не может быть. Должно быть ровно триста лет. Не триста один.
— Такая прорва денег целую семью обеспечит. Разница есть.
— Между чем и чем? — спросил Хасан.
— Между жизнью и голодной смертью. Все теперь не так, как тогда, когда мы детьми были. Ни черта этот Закон о финансах не поможет при таком-то долге, что бы там президент ни трепал.
Что за чепуху они обсуждают? Кому сдались эти долги и рабочие места? Лишний год — вот это важно!
— Ну, пока что есть время подумать, — продолжал Эд. — Все взвесить. Почему, интересно, они снова отложили отправление?
Гроб почти заполнился, и раствор для заморозки залил мне уши. Я приподняла голову. Отложили? Как отложили? Я попыталась заговорить через трубки, но их было слишком много во рту, они мешали двигать языком, заглушали слова.
— Кто его знает! Что-то там с топливом и связью с зондом. Мне только непонятно, зачем они заморозку сейчас проводят?
Уровень жидкости поднимался. Я повернула голову, чтобы правым ухом слышать разговор.
— Какая разница? — спросил Эд. — Этим-то уже точно никакой — они все это просто проспят. Говорят, кораблю до этой планеты триста лет лететь: годом больше, годом меньше — подумаешь!
Я попыталась сесть. Мышцы не слушались, но я отчаянно старалась. Снова хотела заговорить, издать хоть какой-нибудь звук, но лицо уже скрылось под поверхностью.
— Просто расслабься, — почти прокричал Эд где-то рядом с моим лицом.
Я затрясла головой. Боже мой, разве они не понимают? Год — это же огромная разница! Целый год с Джейсоном, целый год жизни! Я согласилась на триста лет… не на триста один!
Чьи-то руки — наверное, Хасана — мягко опустили меня в раствор. Я задержала дыхание. Попробовала подняться. Мне нужен этот год! Мой последний год — еще один!
— Вдыхай ее! — под поверхностью голос Эда звучал глухо, слова едва можно было разобрать. Я попыталась покачать головой, но, когда мышцы шеи напряглись, легкие не выдержали, и холодный, ледяной криораствор хлынул в нос, потек по трубкам и заполнил внутренности.
Финальной точкой захлопнулась крышка моего хрустального гроба.
Когда меня затолкнули в ячейку, мне подумалось, что я — Белоснежка, а мой прекрасный принц — там, за дверцей, и если бы он пришел и разбудил меня поцелуем, мы могли бы еще целый год быть вместе.
Механизм издал два щелчка и рычащий звук, и я поняла, что до заморозки осталось лишь мгновение, а потом моя жизнь облаком белого пара утечет сквозь щель в дверце морга.
Тогда я подумала: «По крайней мере, я усну. На триста один год я забуду обо всем».
А потом: «Скорей бы».
И тут — пшшш! Тесный контейнер заледенел. Я вмерзла в кусок льда. Я сама стала куском льда.
Теперь я — кусок льда.
Но если я — лед, почему я в сознании? Я должна спать, забыть Джейсона и свою жизнь, и Землю на триста один год. Стольких людей уже замораживали до меня, и никто из них не оставался в сознании. Ведь мозг заморожен — он не может бодрствовать, не может думать.
Я когда-то читала о коматозниках, которые должны были быть под наркозом во время операции, но на самом деле не спали и все чувствовали.
Я надеюсь — пожалуйста, Господи! — что это не мой случай. Я не могу провести так триста один год. Просто не выдержу.
Может быть, это я сплю. И целая жизнь приснилась мне за полчаса дремоты. Может, я все еще где-то там, на пороге заморозки, и это все сон. Может, мы еще на Земле. Может, тот самый пограничный год еще длится, корабль еще не взлетел, а я застряла во сне и не в силах проснуться.
Может, передо мной еще простираются эти три столетия.
Может, я еще даже не уснула. Не до конца.
Может, может, может.
Наверняка я знаю только одно.
Мне нужен мой год.
2
Старший
Дверь заперта.
— А вот это, — произношу я в пустоту комнаты, — любопытно.
На «Годспиде» никто не запирает дверей. В этом просто нет необходимости. «Годспид» — корабль немаленький: в пору запуска, две с половиной сотни лет назад, он был самым большим космическим кораблем, когда-либо построенным людьми. Но все же он не настолько велик, чтобы стальные стены не давили на нас со всех сторон. Уединение для нас бесценно, и никто — никто! — не смеет нарушить его.
Именно поэтому меня так озадачила запертая дверь. Зачем запирать комнату, в которую никто и не подумает вламываться?