разрушительная мощь которых до поры до времени словно нейтрализовалась по закону некоего политико- геометрического равнодействия и равновесия. Кстати, именно Красс, получивший от современников прозвище Богатый и наиболее контрастный Лукуллу в смысле «богатства», оказался наиболее слабым звеном в этом тройственном сочетании: он пал жертвой своей жажды славы и наживы, когда попытался повторить знаменитый Восточный поход Лукулла, нарушив совершенно изысканное чувство меры Лукулла, которое тоже сродни (!) ???? ??????, несмотря на ослепительный ореол военных подвигов и роскоши, окружавших его имя. Это чувство меры, эту особую щепетильность и мягкость, словно противоречившие оставшемуся в веках показным «размаху», все это его оставшийся в полной исторической безвестности друг называет в своих Письмах изысканностью. Этой же изысканностью — изысканностью своих чувств и переживаний — обладал в высшей степени и другой Луций — Луций Сабин.

Еще в одном из «Писем к Лукуллу», не вошедших в сборник «Об оружии и эросе», другой Луций пишет:

«Мы были неразлучны с тобой, Луций, во всех наших действиях и во всех наших устремлениях, во всех наших чувствах и во всех наших помыслах, вплоть до того дня, когда женскому божеству, которое мы называем Фортуна, а греки Тиха, не заблагорассудилось вдруг предстать перед тобой. Ты удержал эту женщину, сумел овладеть ею и, возможно, весьма и весьма пришелся ей по вкусу своими мягкими и нежными ласками. Грубых мужланов, которым она тоже отдавалась, причем с громкими, порой душераздирающими страстными воплями, эта сверхженщина бросала довольно скоро и зачастую довольно для них болезненно, к тебе же она возвращалась всякий раз. Она не оставляла тебя своими самыми щедрыми и изощренными и, главное, постоянными ласками даже тогда, когда ее сотрясало вдруг желание удовлетворить на стороне свою похоть с какой-нибудь сволочью. Ты остановил это женское божество, явившееся на твоем пути, Луций, и сумел привязать его навсегда к себе, а, возможно, оно и само к тебе привязалось. Что же касается меня, то Фортуна вряд ли являлась на моем пути, разве что я попросту не заметил ее. Но если бы она явилась мне или — если угодно — если бы я заметил ее, то скорее всего поступил бы с ней так же, как поступал обычно с нравившимися мне женщинами — либо упился бы с ней бурной страстью и тут же бежал бы прочь без оглядки, либо благоговейно взирал бы на нее издали, наслаждаясь исходящим от нее очарованием. Увы, мне чужда твоя чуткая мягкость, Луций, чужда настолько, что я тут же ставлю под сомнение это увы».

При всей их близости Луций, который пишет, и Луций, которому пишут, не тождественны друг другу. Впрочем, alter ego и не предполагает полного тождества. Обратившись к одному из самых ярких сравнений Писем, можно было бы сказать, что оба Луция — тоже отражения друг друга в зеркале, которое подернуто патиной старины, патиной истории. Один из Луциев предпочел замкнуться в своей личной жизни, предпочел обратиться к прошлому. Другой решительно (хотя опять-таки изящно) вошел в настоящее, и именно поэтому остался в будущем — в истории. Иными словами, Луций, который пишет Письма, был бы тождествен Луцию, к которому обращены Письма, Луцию Лукуллу, если бы Судьбе было угодно сделать так, чтобы Луций Лукулл остался вне истории, строго соблюдая и в жизни принцип ???? ??????, который он принимал теоретически.

Все выше сказанное о подобии двух Луциев вызывает в памяти еще одно сопоставление, уже из области римской литературы: это Луций, который пишет не Луцию, а о Луции. Мы имеем в виду совершенно замечательного автора более поздней эпохи, одного из самых эротических писателей Рима и всей мировой литературы. Это — Луций Апулей, описывающий приключения некоего Луция и смотрящий на мир глазами этого Луция, к тому же превращенного в осла (не случайно, что самого Апулея обвиняли в магии)[8].

Впрочем, зеркальное отображение — не только отображение в зеркале. Луций Сабин, не вошедший в Историю, но залюбовавшийся Историей, а потому и оставшийся вне Истории, среди своих страстей, — пожалуй, скорее отображение Луция Лукулла не в зеркале застывшем, но в зеркале живом. Это — как бы отображение в зеркале источника, который движется, колеблется, придавая тем самым еще больше движения не только отражаемому в нем человеческому образу, но и всему его окружению — небу с его солнцем и облаками, которые тоже движутся сами по себе, движению воздуха и колыханию деревьев над зеркалом вод, даже звукам, проносящимся над ним. Наконец, в самом источнике, под зеркалом вод, тоже совершается некая жизнь, и все это придает особое своеобразие отображаемому в источнике образу. Именно поэтому, в силу тройного движения зеркала вод (самой его поверхности, мира вне ее и мира внутри нее), не говоря уже о движении смотрящего в это зеркало человека, мы предпочли не представлять письма Луция к Луцию в их «подлинном» римском облике, но сознательно привнести в них нечто, что не могло быть выражено тогда, придав этому нечто римский облик: не забудем, что в источник можно не только смотреть — из него можно также испить.

Письмо I

(Капитолийская волчица)

Lucius Lucio salutem[9].

Сегодня Капитолийская волчица[10] снова смотрела на меня. Сегодня справляют Vinalia priora, праздник молодого вина[11]: новая, молодая жизнь обретает в этот день силу, обретает многообещающую молодость в новорожденной пьянящей влаге и во всем, что есть на земле. Сегодня девушки и молодые женщины[12] спешат в храм Венеры Эрикины[13] молить богиню наполнить их той же силой, которой уже начинает наполнять свой напиток Дионис, а мужчины не менее пылко желают исполнения женских молитв. Новорожденная пьянящая влага — еще только calpar: она еще не стала еще Дионисовым вином и по старинному обычаю ее возливают в честь Юпитера, но в ней — пылкое обещание молодости. Сегодня весна набралась силы уже настолько, что обещает перекинуться в лето. Но я ушел от лукавого смеющегося солнечного света в спокойный сумрак Капитолийского храма.

Капитолийская волчица снова смотрела на меня. Каждый раз, когда я прихожу к ней, смотрит на меня она, а не я на нее. Несмотря на то, что она из меди, а я — из плоти и крови. Скорее всего, именно поэтому. Века, собравшиеся в ее медном теле, стали уже вечностью, а ее кровожадная святость в неизмеримое множество раз превосходит мощь всех наших мечей и копий во всех сражениях, во все времена, во всех странах.

Когда я впервые увидел ее в детстве, некий ни с чем не сравнимый трепет пронзил все мое существо — удивительное сочетание радости и ужаса.

Смотрит всегда она, потому что ее взгляд сильнее.

Сегодня я пришел к ней, чтобы уйти от будоражащего опьянения, рассеявшегося вокруг храма Венеры Эрикины. Нет, не желание женской плоти само по себе вызвало во мне смятение, а то, что Венера дает свою ?????????[14] силу в храме у Коллинских ворот, вынесенном за пределы Города. Словно кровь, обильно пролитая в сражении, дает особую силу женским ласкам. Словно особое безумие, которое овладевает воином в битве, сродни или почти тождественно неистовству постельной борьбы. Не потому ли и женщин, охваченных неуемной похотью, равно как и женщин, сделавших ласки своим ремеслом, называют «волчицами»?

Направляясь к Капитолию, неподалеку от храма Квирина я увидел небольшую толпу. Оказалось, что она обсуждала предстоящие гладиаторские игры. Особенно оживленны были женщины. Украшавшие их розы выглядели необычайно ярко, и насыщенность их цвета напоминала кровь, которой предстояло пролиться. Глаза у женщин уже сверкали, в голосах их была жадная хрипота, а ноздри хищно подрагивали, словно вбирая запах крови и изнеможения. Они показались мне в чем-то сродни гладиаторам.

Наш легион стоял у Коллинских ворот, изготовившись ворваться в Рим. Тогда впервые римляне взяли Рим. Это не вспомнилось: я никогда не забываю об этом.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату