полноту обобщений и окончательность выводов.
Он смотрел на мир иначе, чем его предшественники, — бестрепетно, пристально, с ошеломляющей подчас фамильярностью, — и поэтому ломал привычные законы перспективы. Мир Сайкаку лишен какой бы то ни было упорядоченности и определенности — в нем все «на плаву», все переменчиво, подвижно, неоднозначно. Неожиданные развязки его рассказов — не только эффектный литературный прием, но и метафора непредсказуемости жизни.
Сайкаку изображал современную ему действительность с дотошностью летописца и азартом первооткрывателя. Обычаи и нравы, подлинные события и существовавшие в реальности люди, названия торговых улиц и кварталов любви, цены и монеты, модные узоры и бытовая утварь — весь этот внелитературный антураж эпохи образует в его книгах тот фон, на котором вымысел и правда кажутся неотделимыми друг от друга.
Виртуозный мастер сюжетного повествования, Сайкаку намеренно перебивал его пространными «зарисовками с натуры», стараясь впустить в свои рассказы «сырую» жизнь, как будто бы не имеющую никакого отношения к литературе. Впечатление это, конечно, обманчиво: в прозе Сайкаку, как и на гравюрах его времени, каждая тщательно выписанная деталь, каждая живая подробность быта становится частью новой художественной реальности.
То же можно сказать и о героях рассказов Сайкаку: они кажутся подсмотренными в самой жизни, но их характеры сгущены до такой степени гротескной выразительности, что оказываются ярче и живее, чем любая натура.
Скареды, корыстолюбцы, неудачники, беспечные гуляки, простаки, лжецы, хитроумные пройдохи — вот излюбленные персонажи Сайкаку, кочующие из одной его книги в другую. Затесавшись в их толпу, нетрудно прослыть святым — для этого и нужно-то всего лишь не позариться на чужое (
Если у Сайкаку и встречаются идеальные герои, то, пожалуй, это лишь персонажи его «самурайских» сборников — наследники и хранители воинской славы минувших веков. Их жизнь подчинена требованиям самурайской чести, главные из которых — верность господину, готовность мстить за обиду, способность пожертвовать жизнью и личным счастьем ради долга.
Казалось бы, тема долга и самоотречения должна окрашивать рассказы о самураях в трагедийные тона. Но этого не происходит. Мысль автора движется в другом направлении. И он пишет он в предисловии к
«Душа у всех людей одинакова. Прицепит человек к поясу меч — он воин, наденет шапку-эбоси — синтоистский жрец, облачится в черную рясу — буддийский монах, возьмет в руки мотыгу — крестьянин, станет работать тесаком — ремесленник. а положит перед собою счеты — купец».[14]
Над повествованием о печальных судьбах самураев витает вопрос: а стоят ли даже самые высокие идеалы тех жертв, которыми за них приходится платить? В рассказе
«Если бы женщина эта была красавицей, она безраздельно владела бы помыслами Дзюхэя, но поскольку он взял ее в жены лишь потому, что так велел ему долг, все мысли его были устремлены к совершенствованию в воинских искусствах… и имя его прославилось в нашем мире».
В книгах Сайкаку пафос и ирония не существуют по отдельности, а соседствуют друг с другом, и это «больше соответствует истинному лицу жизни, в которой тоже перемешаны ужасы и очарования».[15]
Жизнь, всецело подчиненная сверхличным ценностям, кажется писателю придуманной, ненастоящей. Его занимают не столько человеческие добродетели — о них и так было слишком хорошо известно из литературы прошлого, — сколько слабости, пороки и несовершенства, ведь именно в их зеркале отражается живая, всамделишная жизнь.
Если Сайкаку требуется нарисовать портрет красавицы, он чаще всего ограничивается беглым традиционным сравнением с «цветущей сакурой» или «стройным кленовым деревцем в осеннем багрянце». Другое дело, когда портретируемая «настолько дурна собой, что не отважится сесть возле зажженной свечи», — тут автор не жалеет красок, смакуя каждую подробность:
«Личико у нее хоть и скуластое, но приятной округлости. Лоб выпуклый, будто нарочно создан для покрывала кацуги. Ноздри, может быть, и великоваты, зато дышит она легко и свободно. Волосы, нет спору, редкие, но это имеет свое преимущество: не так жарко летом. Талия у нее, конечно, чересчур полная, но и тут нет ничего страшного — поверх платья она всегда будет носить парадную накидку свободного покроя, поглядишь — и на душе приятно. А то, что пальцы у нее толстые, тоже не беда, крепче будет держаться за шею повитухи, когда приспеет время рожать».
Художественный мир Сайкаку живет по законам пародийного снижения. Это своего рода антимир, соприкасаясь с которым вся система принятых в обществе и освященных литературой нравственных правил неизбежно опрокидывается вверх дном, выворачивается наизнанку.
Сборник
Притчи о благочестивых сыновьях, верных конфуцианскому долгу почитания родителей, были широко известны во времена Сайкаку не только в переводе, но и в многочисленных переложениях. Их отличие от оригинала состояло лишь в том, что действие переносилось в Японию, а герои наделялись японскими именами и «биографиями».
Совершенно иначе поступает в своей книге Сайкаку.
«В наши дни молодые ростки бамбука ищут не под снегом, как Мэн Цзун, а в зеленной лавке; карпов, что плещутся в рыбном садке, хватит любому Ван Сяну»,[16]
— пишет автор в предисловии к сборнику, давая читателю понять, что истории о самоотверженности Мэн Цзуна, отправившегося зимой в лес искать съедобные побеги бамбука для матери, или Ван Сяна, который, чтобы накормить мачеху карпом, лег на лед, пытаясь растопить его теплом своего тела, — изрядно устарели.
Сайкаку не просто подправляет подлинник, но меняет в нем все знаки на противоположные: герой превращается в антигероя, добродетель — в порок, дидактика — в иронию, а пафос — в гротеск. Пародийное смещение акцентов напоминает клоунаду, игру, но за этой игрой стоит отнюдь не шуточное стремление осмыслить реальную, а не выдуманную жизнь, которая слишком далека от совершенства, чтобы соответствовать каким-либо образцам или «примерам».
Реальностью для Сайкаку была не только находившаяся у него перед глазами действительность, но и весь мир известной ему литературы далекого и недавнего прошлого, в которой он черпал материал для художественного осмысления и переосмысления. Чужое слово подстегивало его творческую фантазию, побуждало откликаться на него.
У Сайкаку немало произведений, открыто ориентированных на тот или иной литературный прототип. К их числу, помимо