людей с высоты своего долговязого тела… Седые волосы с сильной желтизной, наполовину белые и наполовину золотые, выбивались из-под повязанного и сбившегося чёрного платка… Лицо, маленькое, всё изрытое морщинами, казалось ещё мельче от большого длинного носа крючком, который, выпятившись и вися, чуть не упирался в острый и длинный подбородок. Казалось, что именно нос и подбородок, сойдясь вместе, мешали шевелиться глубоко ввалившимся губам. И всё это старое существо будто не походило уже на человека. Сгорбленная спина, пригнутая голова над совсем впалой грудью, изогнувшийся вниз длинный нос, всё вместе удивительно уподобляло её какому-то диковинному двигающемуся крючку.
III
Постояв молча и разглядев как следует сидящую, она вдруг протянула длинную руку, положила её на голову дамы и костлявыми пальцами погладила её по волосам.
Но, видно, белые глаза этого существа сказали что-нибудь в эту минуту, потому что дама не оробела, даже не удивилась, а, весело улыбнувшись, вымолвила:
— Сколько тебе лет, старушка?
— Много, сударка… У-ух, много. Тебе не посчитать.
— Семьдесят, восемьдесят?..
— Бона… — усмехнулась старуха, и её нос, казалось, ткнулся в подбородок. — Поболе сотни… Годов- то…
— Ну? Уж это ты прибавила, старушка.
— Зачем… Я бы рада отбавить.
— Всё-таки поменьше ста лет.
— По сущей по правде, сударка, сама не знаю. А люди вот сказывают, умные люди. Считают и сказывают, что сотню годов отжила и вторую начала…
— Да как же они считают, моя милая?
— Как? А вот как! Была я девка-невеста, когда цари-то жили ещё в Москве, а не у моря, на краю света, где нехристь одна селится. Был царь Хфёдор московский царь. Да. А теперича пошли императрицы, потому что императоров боле нету. А почему всё такое — знаю я, родимая моя. Был вон один и всего полгодика процарствовал, и теперь опять императрица. А потому царей-то больше нет, что они Москву нашу матушку бросили, не хотят в ней жить. А вот что… Я с тобой присяду… Ноги у меня чтой-то слабеть стали.
— Садись! Садись! — живо выговорила дама, как бы спохватясь.
— Тебя-то стыд не возьмёт? С бабой да мужичкой сидеть.
— Полно… Садись… Скажи, как тебя зовут.
— Параскевой.
— Прасковьей?
— Нет. Зачем Прасковьей… Параскева я. Параскева Пятница. Муж, когда серчал, завсегда просто Пятницей звал. Ей-Богу. Кричит, бывало: дура ты, Пятница.
— И ты будто царя Феодора помнишь?
— Помню. Видала его, голубчика, будучи в девках ещё.
— Ты царя Петра Алексеевича, верно, помнишь, а не Феодора.
— Зачем? То Пётр. А то Хфёдор. Я не дура какая, сударка моя. Он вот помер, а меня замуж выдали. Бунты тогда на Москве каки были. Страсть! Бунтовали стрельцы и Матвеева боярина, знатного и доброго боярина, умертвили, окаянные… Мимо меня протащили тело его искрошенное.
— Как мимо тебя?
— Да. Я на площади с мужем была… Затесалась с глупых бабьих глаз. И вот, гляди… В тот самый день угораздило мне… Вишь, проруха.
Она нагнулась и показала на щеке большой рубец.
— Стрелец копьём задел… Пьян был, как и все они… Я выть, а он говорит: 'Ничего, девка! До свадьбы заживёт!' А муж мой ему: 'Кака она девка. Она моя жена!' Ну, стало, вот и не зажило. И дети были, и внуки были, и правнуки есть… А дыра-то всё видна.
И старуха заболтала о правнуках и о своих делах. Дама слушала сначала, но вскоре задумалась под её однообразный говор и незаметно для себя самой понурилась, сидя на скамье.
Старая Параскева, смолкнув, поглядела на неё и снова положила ей руку на голову.
— Эй, касатушка. Опять нос повесила. Эй, скажи, чего невесела?
Дама вздрогнула, пришла в себя, вздохнула и вдруг выговорила:
— Ах, старушка… Есть отчего…
— Горе какое?
— Горе не горе. А заботы… Большие.
— Да что? Говори. Я тебе твоё дело, мне чужое, руками разведу. Недаром сто лет живу…
Дама улыбнулась.
— К своему я делу вот ума не приложу! — вздохнула старуха. — А твоё — пустяковое. Верь мне. Говорю тебе… Плюну, дуну… И всё на ветер улетит. Говори. Вороги, что ли, у тебя… Обижают?
— Да.
— А заступы нет.
Дама не поняла.
— Заступиться некому?
— Некому.
— Совсем некому… Другов нет?
— Нет.
— Одна ты, стало, как перст? Бона! Замужняя, чай? Муж заболел? Бьёт?
— Нет. Я вдова.
— Вдовая! Ну, так! Вдова от всех терпи. Я тоже натерпелась. А ты поясни, какое дело-то, за что тебя обижают.
— Не обижают. А уж очень все… Всякий-то своё…
Дама будто колебалась мгновенье и вдруг вымолвила:
— Много народу… И всякий-то своё просит. Всякому угодить надо…
— Заедают?
— Да. Уж именно так, как ты говоришь.
— А ты удовольствовать их не можешь?
— Нельзя, старушка. Нельзя. Много хотят.
— Та-ак! Это завсегда. Вдовье дело. Ну и злобствуют, грозятся.
— Да.
Старуха подумала и выговорила таинственно, как бы нечто крайне важное:
— Обещай, матушка.
— Что?
— Обещай, говорю
— Я не понимаю тебя, старушка.
— Обещай каждому, всем. Обещай и откладывай. Вот и перестанут злиться и грозиться. Говори: изволь, мол… Всё что прикажете… А когда? Скоро! А как скоро? Да вот как только можно будет. Смекнула?
И старуха, говоря, прищурила один глаз, будто подмигивая.
Дама долго смотрела ей в лицо, как бы соображая, и начала вдруг добродушно смеяться.
— Чему, молода-зелена? Не веришь?
— Нет, верю, старушка… Верю. Мне смешно не то. Так обещать, по-твоему? Обещать и обещать!.. А когда? Вот скоро. Когда можно будет…
— Во! Во!.. — таинственно шепнула Параскева.