таки со всеми накраденными вещами и накрыл. Однако что ж бы вы думали — ведь оправила-таки она своего Петрушку! Все ведь мы, глуповцы, знаем, что он, то есть Петрушка-то, главный тут вор и есть, а сделать ничего не можем: так, подержали-подержали в остроге, да и пустили на все четыре стороны — не что поделаешь! А ее, нашу матушку, по городу на эшафоте возили: ничего… ехала!

Петрушка же здравствует и доднесь. Воровать перестал и записался в купцы…

Другой значительный вариант этой рукописи относится к сопоставлению психологии Любови Александровны с психологией глуповцев.

В этом варианте дается характеристика глуповского отношения к «утопиям» и к «постепенному историческому ходу». Здесь же едва ли не впервые формулируется салтыковская тема о власти над человеком «мелочей жизни».

Вместо: «была вдова расстроенная… всегда под руками» (стр. 216, строка 6 снизу — стр. 217, строка 23 сверху) в рукописи читаем:

была вдова чувствительная и даже несколько расстроенная, организмы же такого рода, как известно, бывают особенно чутки к восприятию впечатлений. С другой стороны, Любови Александровне наскучила ее ежедневная будничная жизнь, да и не могла не наскучить, потому что сплошь представляла собой повторение одних и тех же мелочных и сереньких явлений. Сплетни горничных и Надежды Ивановны, взаимные друг на друга доносы старосты и ключницы, еда и сон, и потом опять еда и опять сон — вот обычное, обязательное содержание этой жизни.

Раз исчерпавшись, раз опротивевши, оно уже не могло вызвать в душе ничего, кроме ожесточения, ничего, кроме упорного и непременного желания выйти из обычной колеи. Утверждают, будто мелочные и серенькие явления жизни обладают именно таким качеством, что охватывают душу человека всецело и безвозвратно, и что затем, как ни вертись, как ни выбивайся человек, чтоб выйти из очарованного круга, — не выйдет. Но это справедливо только отчасти. Мелочи жизни действительно очень цепки, но они только ограничивают горизонт мысли и желаний человеческих, а не убивают их. Мысль все-таки теплится, желания все-таки шевелятся, все-таки разжигают в организме вожделение, только средства выйти из очарованного круга представляются слишком бедные, только виды впереди мелькают какие-то всё туманные да сомнительные. Человек, погрязший в мелочах жизни, делается скуп на изобретательность, робок и ленив на подъем, и вот почему иногда кажется, что он вполне удовлетворился и ничего не хочет. Но он не удовлетворился; он так мало удовлетворился, что нередко с судорожною алчностью хватается за первый попадающийся ему на глаза предмет. «Господи! какая скука!» — думает, например, глуповский гражданин, который и вчера и третьего дня проводил время за картами и которому то же занятие предстоит и сегодня и завтра. Но не думайте, чтоб в нем не было вожделения идти дальше того положения, которое создано ему обстоятельствами. Нет; в то самое время, когда он жалуется на скуку, воображение рисует ему иную жизнь, иные образы… Конечно, он еще стоит на глуповской почве, конечно, и образы рисуются перед ним всё глуповские же, но в этом он уже не виноват, потому что освободиться от исторического гнета вообще не легко, а для глуповца и совсем невозможно. Бывали, разумеется, люди, которые и освобождались: взял да и наплевал на историю (французы, например), но эти люди у нас, в Глупове, называются фертами и служат предметом смеха и сожаления… Итак, глуповец не то чтобы не желал вовсе или не искал лучшего в жизни; нет, он и желает и ищет, но только больше около себя, не вдаваясь, так сказать, в утопии и крепко держась постепенного исторического хода.

Тем же самым глуповским законом руководилась и Любовь Александровна. Наскучивши сплетнями, спаньем и едою, она искала себе выхода из этого однообразия, и искала его под руками, с таким расчетом, чтоб выход был всегда готовый и не затруднительный. Притом же, она чувствовала, что здоровье ее с каждым днем упадает от этого совершенного жизненного затишья, что ей делается тяжко, что организм требует обновления.

Следующий вариант рукописи интересен колебаниями Салтыкова в определении процессов, происходящих в Глупове, при сравнении его судьбы с судьбой Рима. Вместо: «Боже! ужели та же участь предстоит и Глупову?» (стр. 223, строки 12–13 сверху) в рукописи читаем:

То же или почти то же явление совершается на наших глазах и с Глуповым. Говорю «почти то же», потому что Глупов, собственно, не падает, а скорее выворачивается наизнанку [или, лучше сказать, разлагается][219]. Проследить историю этого выворачиванья очень любопытно.

Последний вариант, который нужно привести, относится к заключению очерка. Вместо последнего абзаца окончательного текста: «А главное… не с посрамлением» (стр. 244, строки 1–3 снизу) в рукописи было:

Достославные сограждане! не пора ли нам перестать сбиваться в кучу для более удобного шарахания, не пора ли сказать себе, что для каждого из нас наступило время своего собственного личного труда.

Это напоминание дворянам-помещикам о «личном труде» Салтыков вычеркнул, очевидно, по тем же мотивам идейно-творческого порядка, которые заставили его убрать рассуждения об «утопиях» и «примере французов» (см. об этом ниже).

«Глуповское распутство» поступило в цензуру вместе с очерком «Каплуны» — в гранках набора — около 20 апреля 1862 г. (см. прим. к очеркам «Глупов и глуповцы» и «Каплуны»). Перед сдачей в набор текст «Глуповского распутства» был значительно переработан (характеристику этой переработки см. в комментарии В. В. Гиппиуса к т. 4 изд. 1933–1941 гг., стр. 498). Ознакомившись с содержанием очерков, цензор Ф. П. Еленев отметил в тексте красными чернилами места, которые предполагал исключить, а красным карандашом — «места сомнительные». Однако окончательное решение вопроса о привлекших его внимание местах текста Еленев предоставил на усмотрение председателя Петербургского цензурного комитета В. А. Цеэ.

В свою очередь, Цеэ обратился за советом к министру народного просвещения А. В. Головнину. Министр прочитал посланные ему цензорские гранки и 24 апреля дал Цеэ следующее указание: «Статьи г. Щедрина: «Глуповское распутство» и «Каплуны» следует непременно пропустить, но из первой должно исключить все, что говорится о Зубатове». Однако вокруг статей Щедрина в Цензурном комитете возникли споры, в связи с чем Цеэ не дал хода разрешению Головнина, а запросил у него новых указаний. Встревоженный министр послал гранки салтыковскнх очерков влиятельному придворному, воспитателю наследника и члену Государственного совета графу С. Г. Строганову, сопроводив их письмом, из которого явствует, что Головнин не понял истинного смысла салтыковской сатиры. Он усмотрел «основную мысль» «Глуповского распутства» в призыве автора к помещикам «держать себя с достоинством» во взаимоотношениях с бывшими крепостными. Салтыков же обнажал в своем очерке непримиримость классового антагонизма между помещиками и крестьянами и осмеивал как «глуповское распутство» попытки пореформенных Сидорычей и Трифонычей привлечь к себе внимание Иванушек.

Граф Строганов оказался проницательнее Головнина и категорически запретил публикацию очерков: «Глуповское распутство господ дворян вызывает нас на генерала Зубатова, — писал он Головнину, — при Иване Васильевиче Грозном это было бы и смело и извинительно — теперь это безнравственно и несвоевременно!» Получив ответ Строганова, датированный 27 апреля, Головнин запретил печатание обоих очерков[220].

В 1864 г. Салтыков предпринял новую попытку напечатать «Глуповское распутство» под измененным названием «Впереди» в «Современнике» № 11–12. Корректура этой сокращенной редакции очерка свидетельствует, что автор, перерабатывая очерк, приспосабливал его к цензурным условиям. Самое большое число сокращений было сделано за счет характеристики Зубатова в его отношениях с Сидорычами. Изъяты были и пророчества о надвигающейся гибели «старого Глупова». Но и в таком виде очерк был запрещен Петербургским цензурным комитетом 30 декабря 1864 г.[221]

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату