— Гуляю-с, — говорит, а сам дерзко-предерзко в глаза мне смотрит.
— Как, — говорю, — папаша, в своем здоровье? либеральничает?
— Нынче, — говорит, — этакими-то либералами заборы подпирают, а не то чтобы что…
Каков-с?
Это по части родственных уз.
А вот и по части сословной.
Завелась у нас эта эмансипация. Начальство ее придумало, оно же и приказать изволило — не спорю! Надо, стало быть, исполнять. Кто исполнители? — Пафнутьевы. Каковы исполнители???
Не могу продолжать.
И после таких-то поступков поднимать речь о каких-то якобы правах?!
Сего числа был у меня отец Порфирий, прихода нашего иерей. Разговорились о нынешних обстоятельствах.
— Доложу вам, сударь, вот хоть бы насчет этих самых прав, — сказал мне почтенный иерей. — Сидели мы однажды у господина Дракина за столом, и как была у нас тут изрядная топка*, то я, признаться, за этим самым столом и уснул. И что ж бы, вы думали, господин Дракин надо мной сделали? Припечатали-это к столу мою бороду и в ту ж минуту над самой моей головой из пистолета выстрелили… Так я, сударь, две недели после того собственныя своея слюны не мог глотать!
А прав не было!!
Из-за чего ты бьешься, Пафнутьев? из-за чего целоваться лезешь? — Поистине, это сюжет для меня отменно любопытный!
Поди сюда и давай беседовать.
Станешь ли ты служительские должности исполнять?* — нет, не станешь. Для чего же ты утверждаешь и всенародно говоришь, что служительские должности не суть постыдны? — ты молчишь!
Станешь ли ты с служителями обедать, будешь ли служительскими лакомствами лакомиться, примешь ли участие в служительских удовольствиях, посадишь ли служителя с собой рядом в карету? — нет, не станешь, не будешь, не примешь и не посадишь. Для чего же ты говоришь, что сообщество служительское не есть гнусно? — ты молчишь!
Согласишься ли ты охотой идти в солдаты? чинить мосты и дороги? исправлять подводы? — нет, не согласишься. Для чего же ты твердишь, что это есть всякого прямой долг и обязанность? — ты молчишь!!
От дальнейших вопросов воздержусь.
Но, быть может, ты скажешь: все сие будут исполнять другие, а я только буду направлять?.. Так тебя и пустили!!
Да̀, дети! вы не знаете, какое время, какое ужасное время переживают ваши отцы! Вы даже не поверите, чтобы могло когда-нибудь такое время существовать:
Чтобы дети не уважали своих родителей.
Чтобы служители не слушались господ, а, напротив того, грубили им и даже дразнились.
Чтобы члены одной и той же семьи, вместо того, чтобы подать руку помощи, высовывали друг другу языки.
Чтоб мелких денег не было.*
Чтоб крупных денег не было.*
Чтобы вдруг целая масса людей оказалась ни на что̀ не годною, кроме раскладыванья гранпасьянса.*
Спите, милые! И пусть ангел-хранитель оградит даже сны ваши от представления тех горестей, которые, подобно ядовитейшим насекомым, изъязвляют и поядают отцов ваших.
А все ты, Пафнутьев! ты, ты, ты!
Ты начал с того, что не хотел бочки с водой на доме твоем поставить, — смотри же теперь, любуйся на дела рук твоих! И если бы ты еще доподлинно эту бочку не поставил, а то ведь только накричал, нашумел!.. Что̀ ж вышло? А вот что̀. Первое, служители твои слышали, как ты кричал и шумел, и заключили, что, стало быть, шуметь и кричать можно. Второе, слышавши твои крики, они в то же время видели, что на тебя все-таки никто не посмотрел, а из этого заключили, что ты сечешь, и рубишь, и в полон берешь, а вперед, брат, не подвигаешься! Что малый-то ты, стало быть, дрянь! И первое взяли себе к руководству, а второе к соображению.
Другие-то, другие-то, покорные-то, за что̀ тут страдают?
Верь, Пафнутьев, мне самому тяжело обращаться к тебе с упреком. Я знаю, что ты все-таки Пафнутьев и что твоя бабушка моему дедушке кумой была. Но я вынужден к тому, и вынужден следующим, совершенно несносным обстоятельством.
На днях мы с женой обедаем. Подают суп (стерляжьеи ухи, брат, мы нынче уж не едим: достатки не те), в супе волос.
— Это что̀? — спрашиваю я своего Личарду*.
— Волос-с, — отвечает Личарда, да так ведь, каналья, любезно, как будто бы этому делу так и быть надлежит. Стерпел.
Подают жаркое, к жаркому салат (только сию роскошь себе и позволяем, да и то потому, что свои оранжереи есть), в салате червяк ползет.
— Это что̀? — спрашиваю я опять.
— Червяк-с, — отвечает Личарда.
— Червяк-то червяк, да зачем он сюда попал?
— Попал-с, — отвечает Личарда. Опять стерпел.
Подают пирожное, в пирожном мочалка.
— Это что̀?
— Мочалка-с.
— Зачем мочалка?
— Да что̀ вы ко мне пристали!.. — Не стерпел…*
На другой день следствие.*
И таким образом каждый день. Скажи, Пафнутьев, статочное ли дело так жить?
Я добр; но ежели мне с намерением не дают есть — я свирепею.
Я добр; но ежели встречаю в своей постели битое стекло — я свирепею.
Я добр; но ежели на мое приказание истопить печку отвечают: «поспеешь!» — я свирепею.
Статочное ли дело так жить? — вновь спрашиваю я тебя.
А мы живем. Мы все, потомки бабушки Татьяны Юрьевны, так живем!
И не ропщем, а ждем помилованья.*
Не далее как вчера читал я повесть о многострадальном Иове…* ах, какая это книга! прочти ты ее, Пафнутьев!
Был вечер, на дворе гудела вьюга; сторожа разбежались (да вряд ли, впрочем, и приходили). Я крикнул: «чаю!» — но ответа не получил, ибо лакейская была пуста. Мы ходили с женой по опустелым комнатам нашего старого дома и рассуждали о том, сколько нужно иметь в наше время терпения, снисхождения и кротости; вдали раздавались голоса детей, укладывавшихся спать, и между ними голос старухи няньки, которая, без всякой робости, кричала: «Цыцте вы, пострелята! и то уж из милости паскудникам вашим служу!» В это время взоры наши упали на книгу об Иове.
Результатом этого чтения было то, что мы вдруг как бы помолодели. Откуда взялась бодрость, надежда, уверенность… даже об чае забыли!
— Ты видишь, мой друг, — говорила жена, — если стада отнимаются, то они же и опять посылаются;