величия. Но не можем умолчать здесь о том основании всех средств, которое, по нашему мнению, само по себе уже может оказать весьма важное воспитательное действие. Мы говорим о сближении с народом, или, иными словами, о симпатическом отношении к тем разнородным и бесчисленным убожествам, которые оцепляют его жизнь.
Много было у нас писано и толковано о так называемом сближении с народом*, и в конце концов мы пришли только к необходимости подвергнуть осмеянию все попытки, которые делались в этом смысле в тех или других пунктах наших обширных палестин. И в самом деле, поводов для смеха было достаточно. Везде, на первом плане, была какая-то меньшая братия, которую мы, с самой серьезной наивностью, старались возвысить до себя посредством сидения на одинаковых с нами креслах и сотрапезования на одинаковых с нами тарелках. Как мы ни стары, как ни велика наша опытность, однако мы ни до чего другого, кроме тарелок и стульев, не додумались. В равенстве тарелок мы уже видели какое-то начало, уравнивающее людей, а в равенстве объедения усматривали какую-то эмблему, существование которой давало нам повод надолго успокоиться от дальнейших попыток в этом роде.
Нигде, ни в одной из этих бесчисленных попыток, член народной массы не являлся не в качестве меньшей братии, а просто в качестве человека.
Всем нам памятны эти полуребяческие торжества, в которых преимущественно выражалось наше так называемое сближение с народом; все мы твердо знаем, сколько было тут высказано чувствительных и, пожалуй, даже искренних слов, сколько было приедено прекраснейшей провизии и выпито вина, вина, вина… И все мы никакого другого чувства из этих торжеств не вынесли, кроме самого тяжелого. Отчего?
А оттого, милостивые государи, что мы и тогда очень хорошо понимали и теперь понимаем, что тут в самом благоприятном случае не присутствовало ничего другого, исключая минутного нервного раздражения. Это была поэзия, это было мгновенно разыгравшееся вдохновение, влиянию которого так охотно поддается русский человек и которое так же быстро и так же беспричинно потухало, как и возбуждалось. Все эти вольные художники, раскаленные любовью к народу, утихали и успокоивались немедленно, как только убирали со стола тарелки. Зрители, присутствовавшие при речах, которые впору произнести иному влюбленному, не успевали опомниться, как уже повсюду усматривали одни объедки. Омужиченные благородные ораторы удалялись предаваться новым вдохновениям; облагороженные мужики уходили восвояси, мечтая о том, какого нового пришибания следует ожидать от разыгравшихся ораторов. Это было общее поголовное упоение звуками своего собственного голоса, это было торжество того неприличного явления, в силу которого Хлестаков мог в одно и то же время и понимать, что он говорит небывальщину, и искренно верить этой небывальщине. Ясно, что попытки такого рода не могли даже претендовать на название серьезных.
Но, за всем тем, даже и они не остались бесследными, даже равенство тарелочное не вполне оказалось бесплодным, Везде, где прошла эта ребяческая струя, оказалось, что человеческая совесть уже заручилась каким-то воспоминанием, каким-то смутным вожделением. Как ни мало обязывает сидение за одним столом и еда вилками, сделанными из одинакового металла, но и они к чему-то обязывают, хоть к тому, например, что нельзя развязно бить по лицу и обзывать курицыным сыном того самого субъекта, который не дальше как вчера был нашим сотрапезником и собутыльником. С этой точки зрения всякая новая формальность, становящаяся между мужиком и членом цивилизованного меньшинства, есть уже формальность не бесполезная, а могущая служить отправным пунктом для многих других, тоже небесполезных, формальностей.
Тем несомненнее должны быть следы, которые имеет оставить по себе то серьезное сближение, где народ является не в качестве меньшей братии, наряженной и приглаженной по-праздничному, а в качестве собрания людей, выросших в меру взрослого человека. Сближение такого рода не имеет в себе ничего фантастического; это не славянофильское любование какими-то таинственными и всегда запечатленными клеймом бессознательности задачами, которые суждено, будто бы в ущерб себе и вопреки здравому смыслу, выполнить русскому народу; это не ласкательство предрассудкам, жестокости и дикости, потому только, что они родились в народе; нет, это просто изучение народных нужд и представлений, сложившихся более или менее своеобразно, но все-таки принадлежащих несомненно взрослому человеку.
Чтобы понять, что̀ именно нужно народу, чего ему недостает, необходимо поставить себя на его точку зрения, а для этого не требуется ни нагибаться, ни кокетничать. Если кому-нибудь из читающих эти строки случалось быть в положении человека, пораженного большим несчастием, понесшего тяжкую для сердца утрату, то он, без сомнения, помнит, как тягостны и даже противны казались те бесплодные утешения, те бессодержательные соболезнования, которые сыпались на него по этому случаю со всех сторон, и как драгоценны были те немногие попытки, которые уясняли ему его положение и указывали практический выход из него. Толпа народная находится именно в положении этого глубоко огорченного человека, которому в равной степени противны и бессознательные сетования, и пошлые, всегда лицемерные, заигрывания насчет претерпеваемых им утрат…
Письмо седьмое
У нас до сих пор не возникал еще вопрос о том, может ли и в какой мере провинция заявлять претензию на самостоятельность. Чувствуется ли, например, потребность в местных органах печати? возможно ли в провинции самостоятельное общественное мнение? настолько ли действительны и живы местные интересы, чтобы ради них лучшие силы губернской интеллигенции имели повод задерживаться в провинции, а не устремляться вон из нее, чтобы отыскивать для себя поприще более обширное и деятельное?
Должно сознаться, что даже и в настоящее время, когда уже начинает мало-помалу сказываться связь между центром и окружностью, столичное общественное мнение все еще смотрит на провинцию как на какой-то придаток, существующий не ради себя самого, а для удовлетворения иным, иногда даже весьма не близким целям.
Так называемая мысль провинции, ее желания, инстинкты предполагаются до такой степени общеизвестными, что никому даже в голову не приходит проверить, в самом ли деле эта общеизвестность такова, как предполагается. Нет ли тут какой-нибудь игры слов? Не следует ли вместо выражения «общеизвестность» употребить более подходящее «обязательность»?
Что такое отношение столичного общественного мнения к провинции существует — это доказывается уже тем, что даже в таких случаях, когда первое почему-нибудь считает нелишним, чтобы провинция подала свой голос в известном вопросе, то оно ожидает от этого голоса не проверки, а только подтверждения. И факты никогда не обманывали подобных ожиданий; напротив того, они постоянно и упорно подтверждали, что столичное мнение имеет полное право называть провинциальную мысль и общеизвестною и обязательною.
Испытайте мысль любого из столичных бюрократов о провинции, очистите эту мысль от тех оговорок, которыми она почти всегда затемняется, и вы, наверное, прочтете так: провинция есть среда, в которой собираются подати и налоги, необходимые для безостановочного действия центров. Испытайте мысль об этом же предмете любого члена нашей праздношатающейся интеллигенции, и вы прочтете так: провинция есть то злачное место, из которого извлекаются материальные средства, необходимые для удобного существования в столице. Спросите, наконец, любого из историографов, преждевременно одряхлевших от волнений, испытанных в столичных танцклассах, и в настоящую минуту делающих наезды на наши провинциальные палестины, — спросите их, зачем они приволокли сюда свою дряблость и истасканность? — и вы, наверное, услышите ответ: надо же наконец отдохнуть! Даже купцы, в руках которых скапливалось в былое время большинство местных капиталов и которые всегда охотно сживались с родными гнездами, нынче, благодаря торговому космополитизму, вводимому железными дорогами, совсем растерялись и не знают, куда обратить деятельность, для которой провинция уже не представляет выгодного поприща. Правда, остается мужик, который по-прежнему сидит крепко на месте; но что̀ же такое мужик, как не тягловая единица, которая постоянно производит и у которой постоянно же