замечания, стали обращаться с ним как с чмырем, и парень полетел в пропасть. Его кулачищами можно было сваи заколачивать, но даже самый щуплый курсант мог походя пнуть его совершенно безнаказанно, как котенка. Кокурин даже не подумал бы отвечать. Бывало, в редкие минуты отдыха, кто-нибудь из курсантов скажет: «Пляши, Кокурин» и Кокурин рад стараться — пляшет, веселит курилку. Когда шло наше распределение по войскам, и решался вопрос: кто поедет служить в Афган, а кто останется в Союзе, Кокурин снова отчебучил. На батальонном построении встал перед комбатом на колени и, хватая его за ноги, весь в слезах, стал умолять не отправлять его в Афган. И ведь сработало! Не отправили. Впрочем, не один Кокурин цеплял майорские коленки. Три вполне достойных пацана, все полгода курсантской службы тянувших лямку не хуже других, перед строем на коленях просили оставить их в Союзе. Еще пять минут назад равные нам, стояли они на коленях на глазах у четырехсот курсантов двух учебных рот и, размазывая сопли и слёзы, лепетали о маме. Удивительно, но и этих тоже оставили в Союзе. Хотя, если вдуматься, зачем они нужны в Афгане? Этой же ночью всю троицу всей ротой пинками и кулаками произвели в чмыри. До самой нашей отправки оставались они париями, не имевшими права сесть с нами за один стол в столовой.
Другой способ попасть в чмыри — это парашничать. Кормили в Афгане не то, что — сносно, а очень даже неплохо. С учебкой разница поразительная! Если в будние дни на стол для десяти человек полагалось две банки сгущенки, то по воскресеньям ставили все пять. Не говоря уже о мясе, сахаре, рыбе. Если на складе не находилось сгущенки — давали сыр. Хлеба — «от вольного». Его, горячего, белого, свежайшего можно было брать сколько душе угодно. Призвавшись в апреле с весом в семьдесят четыре килограмма, я, будучи бесправным духом, в первую мою афганскую зиму наел загривок до девяноста! На моей лоснящейся роже можно было вшей бить. И даже при такой обильной кормежке, находились отдельные типы, которые лазили по чужим бачкам и котелкам! Едва освободиться какой-нибудь стол — они тут как тут: смотрят, что не доедено и подметают остатки. Их так и называли — парашники. Собой они пополняли ограниченный контингент чмырей.
Был еще третий, самый распространенный способ заделаться чмырем. О нем мне тут же рассказал грозный выводной гауптвахты Витёк Миронов. Оказывается, они с Жиляевым были из одной роты — шестой. Как и мои земляки.
В полку — ходи хоть на ушах. Кочевряжься и выкаблучивайся в свое удовольствие. Если никого это не задевает и никому не мешает, то все отнесутся к твоим художествам с глубоким пониманием и сочувствием — каждый с ума сходит по-своему. Но на операциях будь любезен соответствовать! Потому, что каждый рассчитывает на тебя, как и ты вправе рассчитывать на каждого. И твои соседи справа и слева ждут от тебя, что твой автомат будет работать в нужное время, отвлекая на себя часть огня моджахедов. И его не переклинет, не перекосит, не застрянет патрон в патроннике. Ты будешь вести огонь по противнику наряду с остальными твоими товарищами, а если попадешь во врага метким выстрелом — то будешь совсем молодец. Потому, что если ты не ведешь огонь, то пули, предназначенные для тебя, полетят в кого-то другого. А кому нужны лишние пули? Поэтому, как бы не было тебе страшно — воюй. Примеривайся к местности, переползай, прячься за укрытиями, но огня вести не переставай! Тебя всегда поддержат, но и ты обязан поддерживать свою роту огнем. И в этом — простое и жестокое проявление закона «один за всех и все за одного». А если у тебя «заслабило», если во время боя на тебя напала «медвежья болезнь», если автомат твой не участвует в общей перекличке, значит, в кого-то из твоих соседей стреляют чаще, чем могли бы и вероятность ранения или — не дай Бог — смерти для твоего товарища возрастает. И возрастает она — по твоей вине. Значит, пусть косвенно, но ты становишься виновником ранения или смерти твоего соседа, а значит, перешел на сторону душманов! И, когда стихнет стрельба, того, чей автомат не стрелял во время боя, будут бить всей ротой. Страшно и жестоко. Руками, ногами, прикладами — чем придется. Потому, что такому уроду — не место в строю. И на войне не место. Его место — возле сортира.
Или бывает и так. На операции каждый пехотинец несет на себе порядка двадцати килограмм груза: каска, бронежилет, автомат, БК — боекомплект, — гранаты, ракеты, саперную лопатку, воду и так далее. Как не ужимайся, как не старайся выкинуть ненужное и лишнее — все равно, меньше восемнадцати килограммов не получается. А идти приходится не по шоссе, а по горам и сопкам. По каменистым тропкам. По песку, в котором вязнут ноги, по щебню, в котором легко можно сломать лодыжку. И каждый несет на себе свой груз, наматывая километры и копя нечеловеческую усталость. Все идут измотанные, злые, ожидая, когда же, наконец, будет привал или хотя бы обстрел, что бы можно было перевести дух. И тут один боец, вконец выбившийся из сил, начинает петь такую песню: «Всё! Я больше не могу! Я устал! Оставьте меня здесь! Пристрелите меня! Я больше никуда не пойду!» И так он ноет и стонет, плачет, умоляя его пристрелить или бросить тут, на этом самом месте, что это начинает уже и раздражать. А настроение — не из веселых: вымотались все, а не один он. Все уже давно в поту и мыле, все несут равный вес и все одинаково устали. Шутить никому не хочется, да и сил на это уже нет.
Что за бред?! Как можно пристрелить военнослужащего Советской Армии?! У кого на это поднимется рука? И бросать его никак нельзя. Если даже трупы своих убитых товарищей, какова бы не была усталость, доносят до брони, чтобы родным было кого оплакать и похоронить. Если, несмотря на свинцовую усталость, несмотря на почти полную потерю сил, даже трупы стаскивают с гор, то, как можно бросить в горах живого человека?! Вот и Жиляев на одной из операций «расклеился». Сначала с него сняли вещмешок. То есть кто-то, такой же уставший, стиснув зубы и проклиная жиляевскую немощь, понес на себе два вещмешка. Несмотря на то, что с него уже сняли груз, Жиляев ныть и стонать не прекратил и продолжал свою песню в том духе, что мол, оставьте его здесь или пристрелите, только не мучайте больше. Тогда у него взяли автомат, каску и бронежилет и Жиляев шел уже как на прогулке — вовсе без всякого груза. Ему бы угомониться, придти в себя и, устыдившись, взять и оружие и весь свой груз обратно, так нет! Он уселся на камень и заявил, что дальше не сделает и шагу, а останется тут.
Всякому человеческому терпению положен предел, а у измотанных на пятидесятиградусной жаре солдат его и так оставалось немного. Взбесившись от подобной наглости и малодушия три деда начистили ему морду сапогами и дальше волокли его, подбадривая пинками. Километра через два спустились на «броню», туда, где есть вода и можно вытянуть уставшие ноги. И тут уж все те, кто нес вещи Жиляева — его автомат, каску, бронежилет и вещмешок долго и тепло благодарили это животное. В основном ногами. А сам сержант Жиляев немедленно и бесповоротно был переведен в чмыри и приравнен к духам до самого своего дембеля.
История эта произошла год назад, когда Жиляев был духом. Тогда же деды и выбили ему передние зубы. Год прошел с тех пор, те деды, став дембелями, полгода назад уехали домой, и сам Слава Жиляев мог бы уже вместе со своим призывом стать дедом, но у чмырей отсутствуют льготы по сроку службы. Больше на операции его не брали, и летал он, вместе с духами своей роты, не вылезая из полка.
Выслушав рассказ Витька про Жиляева, я мысленно поблагодарил Микилу за то, что нас так гонял в учебке и про себя дал торжественную клятву обращать больше внимания на ФИЗО. Костьми лягу, но на операции «умирать» как Жиляев не буду!
Меж тем, порядок во дворике был наведен. Теперь уже пять человек ходили по квадрату. Выводной, понимая, что губари хотят курить, дал из своих запасов каждому по паре сигарет. Все закурили, не прекращая движения по кругу так, чтобы стук сапог по бетону был слышен в караулке начкару. Вернулся Жиляев с фляжкой чая. Заискивающе улыбаясь беззубым, как у младенца, ртом он протянул фляжку выводному:
— Вот, принес, Витек.
Выводной брезгливо посмотрел на фляжку, перевел взгляд на Жиляева:
— И хрена ли ты мне ее суешь под нос?!
Жиляев опешил — пять минут назад его посылали за чаем, он его принес: горячий и сладкий, как просили, из прапорской столовой. В чем же дело? Чем этот Витек опять недоволен? Что было сделано не так?
— Я же тебе, долболету, объяснял: младший сержант, — Мирон обнял меня за плечи, — пить хочет. Понял? Не я, а этот дух.
Жиляев протянул фляжку мне. Пить мне действительно хотелось после вчерашнего. Я отвинтил крышку и из вежливости, как старшему по сроку службы, предложил Мирону. Тот отказался.
— Пей. Тебе нужнее. Вчера с земляками отдыхал?
— Ага, — честно признался я.