тех окололитературных башибузуков, которых выводит Достоевский! У Достоевского есть одна гениальная фраза. Он пишет, что когда в салоне появлялись литературные знаменитости, они как бы заигрывали с развязными, волосатыми молодчиками, которые низвергали все и вся только потому, что им так хотелось.
Мне кажется, что Достоевский, как гениальный провидец века, отсидевший страшные годы в кандалах в Сибири, лучше, чем молодчики нигилистского типа.
(Базарова я терпеть не могу, считаю его наглецом, не джентльменом, а так называемого отрицательного типа «Отцов и детей» — дядю Аркадия я глубоко уважаю, и мне он по-настоящему глубоко симпатичен. Такие люди, если им приходилось погибать в какой-то определенный сложный момент истории, погибали достойно, не кричали о пощаде и не страдали медвежьей болезнью. А достойно умереть это так же трудно, как достойно жить)
Так вот, Достоевский, по-моему, продолжал пушкинскую мысль, обрисовывая этих самых молодчиков: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим и своя шейка копейка, и чужая головушка полушка» («Капитанская дочка» 1. Дополнение. — Из книги «Мысли Пушкина», СПб., 1911)
Читаю я Достоевского по страницам. Возвращаюсь к фразе один, два и три раза, потому что его литература где-то сродни иллюстрированному толкованию Библии.
Забавный факт. Где-то я читал, что премьер-министр Великобритании Дизраэли, лорд Биконсфилд — еврей по национальности — писал Достоевскому в прошлом веке: «Вот Вы ругаете нас, евреев, глумитесь над нами, а поверьте мне, господин Достоевский, в следующем веке самыми главными первыми истолкователями Вашего гения будут евреи».
Я нигде никогда не записывал историю одной забавной встречи, которая произошла у меня этим летом в Хельсинки. Был у нас такой дискуссионный клуб «Спутник». В самом центре города, в одном из парков, построили серебряный павильон, разложили там газеты и журналы на четырех европейских языках, развесили стенды с фотоматериалами, повесили экран, на котором гнали бесплатные фильмы (а бесплатный фильм в Финляндии — это штука поразительная, потому что билет в кинематограф стоит 250 марок — столько же, сколько стоят хорошие нейлоновые носки).
Народ валил в наш клуб валом, конечно, не столько из-за того, что фильмы были бесплатные, но в основном потому, что сидели в этом дискуссионном клубе наши интересные ребята из «Комсомолки», из журнала «Молодой коммунист» — ребята зубастые, умные и веселые. К ним было очень приятно прийти вечером, когда уже работа заканчивалась, посидеть в маленькой комнатенке, выпить чая с пирожным и покурить советскую сигарету.
В первый день фестиваля ребятам было очень туго, потому что фашиствующие молодчики рвались к клубу, чтобы поджечь его, и наши ребята просто грудью защитили павильон, можно сказать, защитили его, рискуя жизнью.
Так вот там, в один из дней, когда фестиваль уже вошел в свое нормальное русло, я разговаривал с группой молодых американцев, причем разговаривал я с ними и по-английски, и по-русски. Среди молодых людей, с которыми я говорил, была одна девушка, как выяснилось, — русская, Маша Воробьева, преподавательница одного из американских колледжей. По-русски она говорила со смешанным вологодско-американским произношением: у нее типично вологодские, окающие «о» и «а» и архитипичное американское «р».
Говорили мы долго, беседа у нас была очень доброжелательная, потому что большинство моих собеседников были членами социалистической организации американской молодежи «Эдванс». Все время нашей беседы чуть в сторонке стоял мужчина в серовато-зеленом костюме, седой, с голубыми глазами, с шрамом на носу — как будто кто кусал его. Он внимательно слушал наш разговор, улыбался там, где улыбались все, одобрительно кивал там, где все одобрительно кивали головой, и, судя по его костюму, я бы сказал, ортодоксальному: мешковатый пиджак и широкие брюки — я, грешным делом, подумал, что это кто-нибудь из нашего посольства, и до конца убедился в этом, когда, окончив беседу с американцами, остался один.
Мужчина подошел ко мне и сказал:
— Здравствуйте, товарищ Семенов. С большим интересом я вас слушал — очень вы правильно и верно обо всем говорили.
— Спасибо, — ответил я. — Очень приятно встретить своего здесь, в Хельсинки. Вы что — из посольства?
— Нет.
— Из торгпредства?
— Нет. Я из Западной Германии…
Так я познакомился с Виктором Михайловичем Попом. Он — перемещенное лицо. Говорит, что его отец погиб в тридцать седьмом году, что он был студентом Ростовского университета, кандидатом в члены партии, попал в плен, мучился в лагерях в районе Орши и т. д. и т. п. Через полчаса, когда мы разговаривали то ли о русской кулинарии, то ли о русской водке, он сказал мне:
— Я на всю жизнь возненавидел белорусскую самогонку. Я ее в сорок третьем году, ох, сколько перепил!
Тогда я подумал: чтоб военнопленный, да в лагере, да в сорок третьем году, да в оккупированной Белоруссии пил самогонку — свежо преданьице, да верится с трудом. Я познакомил Виктора Михайловича с моим приятелем — заместителем главного редактора журнала «Техника — молодежи» Витей Пекелисом, а сам ушел куда-то — куда не помню. Мне вечером Пекелис рассказывает, что Виктор Михайлович предлагал ему:
— У меня тут машина, жена с детьми живет в маленьком особнячке на берегу моря — я здесь провожу отпуск. Хотите — съездим.
Пекелис счел за благо отказаться.
Виктор Михайлович с самого начала проявлял поразительное знание самых тонких тонкостей в нашей литературной жизни. В частности, когда только я кончил беседовать с американцами и только-только с ним познакомился, он мне сказал:
— Вы знаете, товарищ Семенов, я категорически не согласен с критикой вашей последней повести в «Литературной газете». В наших газетах есть очень много критических статей о вашей повести, но со статьей Борисовой в «Литературке» мы категорически несогласны.
В общем, в конце уже первого дня мне стало ясно, что этот, так называемый преподаватель Кильского университета кафедры русского языка — обыкновенный НТСовец, антисоветчик, который приехал на фестиваль ничуть не для отдыха, а для самой что ни на есть работы.
Кстати говоря, уже через три месяца в Москву он прислал мне письмецо и мою с ним фотографию. Значит, кто-то был с ним второй, который снимал нас, когда мы сидели на скамеечке. Он потом показывал мне крохотный фотоаппаратик, величиной со спичечный коробок, но это уже было в конце, после того как я и Пекелис поняли, что никакой он не военнопленный, а сражался против Красной Армии в рядах Власова. Получилось это так.
Американцы попросили меня подарить им мою книжку. Я пообещал им это сделать. Но их делегация жила за городом — в городе-спутнике километрах в двадцати пяти от Хельсинки. С машинами у нас было трудно, а постольку-поскольку я там представлял газету «Известия», брать машину Юры Голошубова, собкора газеты «Скандинавия», было неудобно, потому что ему и Кривошееву, приехавшему вместе со мной, надо было все время быть около нашего штаба, чтобы знать все происходящее на всех аренах фестиваля: и в дискуссионных клубах, и на стадионах, и в других городах.
Так вот, как-то раз приехал Виктор Михайлович, который, кстати говоря, тоже умолял меня подарить ему книжку. Книжку я ему подарил и в придачу дал еще поллитра и написал на поллитровой этикетке: «Пей российскую русскую водку и не чихай, Виктор Михайлович!», или что-то в этом роде, точно я уже не помню.
Я попросил Виктора Михайловича отвезти меня к американцам, чтобы я успел им подарить книжку (это было накануне моего отъезда). Виктор Михайлович как-то засуетился, стал смотреть на часы. Я его