не входил — лез в окно, приучал себя преодолевать препятствия — в дальнейшем это пригодилось, когда пробивался в Москве, когда не успевал преодолеть одну стену, как возникала другая…
Сейчас время для меня застопорилось, и я словно бегу назад по высохшему руслу реки. Река исчезла и унесла в небытие всю мою жизнь. Странно, но перед смертью я все чаще возвращался в детство. Как ни крути, а у взрослых — постоянные раздумья, напряжение, самоконтроль, а в детстве, даже нашем, военном и послевоенном, всегда было место беспечности, небольшим радостям. Это и понятно, ведь в детстве у нас Боги покровители — отец и мать, а кто у взрослого? Да еще у неверующего?
В памяти годы войны — разрозненные, обрывочные картины, задрапированные серой пеленой, что- то полуразмытое, с нечеткими оплавленными образами, что-то на грани света и тени… Эти картины и раньше возникали передо мной, непреднамеренно, случайно; их, без ощутимых потерь, не восстановить. Прошлое представляется огромным резервуаром, в котором вроде бы масса накоплений, но вот — надо же! — сейчас, что не зачерпну, все процеживается сквозь какое-то сито, остается всего два-три эпизода, точно горстка отфильтрованного песка. Получается, вся моя жизнь — цепочка незначительных событий, мгновение в беспредельных переплетениях человеческих судеб, но мгновение — мое! — вместившее в себя счастливые открытия и разочарования, приобретения и потери, радости и горести.
Помню бомбежку в первые дни войны, когда тряслись в кузове грузовика на ярославском шоссе; въехали в столицу — повсюду дикие толпы, скупали спички, соль, мыло; во дворах — бомбоубежища, ящики с песком, чтоб тушить «зажигалки», у подъездов указы — всем сдать радиоприемники. Помню эвакуацию — вагоны брались штурмом, вещи и детей совали в окна… Не успели отъехать, еще одна бомбежка: рев пикирующих самолетов, свист пуль; часть состава сгорела. Потом около месяца, с долгими простоями, катили в прокопченном «телятнике», сквозь щели в вагоне назад убегала земля, клочья дыма от паровоза; наконец встали на окраине Казани.
Жили в продуваемом бараке на улице с мерзлой, закостенелой грязью; узнали, что такое голод, вши, болезни, похоронки… и чердаки — наши детские пристанища, и свалки, где мы находили всякие «ценные» штуковины, и столовая при госпитале, куда бегали «нюхать запахи» и откуда посудомойки время от времени выносили картофельные очистки — мы их распихивали по карманам и в бараке жарили на «буржуйках»; спали на полу под «телогрейками», обкладываясь бутылками с горячей водой. Но были и игры: «расшибалка», «махнушка» и футбол — мячом служила шапка-ушанка, набитая газетами.
Через два года мать привезла нас с сестрой в Москву… Помню комнату бабки с вынутым паркетом для растопки печи, маскировки на окнах, заклеенные газетой стекла, зенитный расчет у Крымского моста, серебристые «колбасы» — воздушные заграждения над домами, выставку трофейной техники в Парке культуры и отдыха, пленных немцев, которых вели по Садовому кольцу, ночные воздушные тревоги, когда все бежали с одеялами в метро и досыпали на платформе.
Помню, как ходил в школу с сумкой от противогаза и по дороге собирал осколки «зажигалок», и как на большой перемене «по личному распоряжению товарища Сталина» выдавали бублик и стакан молока. После школы заглядывал в котельную к бабке, где она работала истопником; бабка совала мне для нашей печки полено, завернутое в тряпье от посторонних глаз — за полено можно было схлопотать и «десятку». Немало всего происходило в военной Москве, но многое забылось, точно исчезло под слоем зыбучих песков.
К концу войны вернулись в Казань… Вспоминаю общагу из жухлого кирпича, лестницу со сломанными перилами, полы из грубых досок, по которым сновали мыши, керосиновые лампы с длинными нитями копоти, мучнистые болтушки «кулеш», супы из соленых огурцов и моллюсков (соседи однажды сварили ворону)… В школу ездили на «колбасе» трамваев или цеплялись железными крюками за кузова «студебеккеров» и скользили по обледенелым колдобинам. Классы не отапливались, занимались в пальто, писали на оберточной бумаге, один учебник выдавался на троих, и этот учебник, по уговору, передавался из рук в руки, и никто никого не подводил. Общие лишения тех лет сплачивали нас, вселяли ответственность за свои поступки. Может, поэтому больше всего и запомнились мои первые друзья, плохо одетые, полуголодные мальчишки, и наши клятвы в «дружбе до смерти».
Война закончилась, но мы еще долго прятали на чердаках каски и патроны (они валялись на окраине), мастерили самопалы, начиняли их серой от спичек и свинцом и стреляли в воображаемых врагов. А потом в школе выдали новенькие учебники, тетрадки с промокашками, чернильницы-непроливайки, появился школьный хор и многочисленные кружки, где любой мог выбрать увлечение по наклонностям — кружки объединяли, заражали общей целью. Ну а пионерские лагеря — вообще одно из лучших воспоминаний.
После войны наша семья переехала на окраину, в поселок, затерянный среди железнодорожных веток, оврагов и полей с лебедой и полынью. Мимо поселка мчались скорые поезда, поезда моего детства; мчались, не останавливаясь, даже не притормаживая — еще бы! — ничем не примечательный полустанок, а мне особенно дороги те места, ведь там в нашей семье еще все было более-менее благополучно… Теперь-то там обмелевшие реки, заросшие тропы, выцветшее небо; что-то стерто с земли, что-то перестроено; сколько ни блуждай, уже не отыскать наши дома и посельчан, да и в памяти остались незначительные расплывчатые эпизоды.
Понятно, это ненадежные воспоминания — они, словно темные закутки, которые светлеют с восходом солнца, когда, напрягая память, можно увидеть отдельные картинки, вплоть до мельчайших подробностей; зажмурившись, закрыв глаза, можно даже вернуть запахи того далекого времени…
Я вижу на пригорке подростка — он смотрит на проносящиеся поезда. Я вглядываюсь — что за бредовая расстановка?! — это же мой двойник! Как и я когда-то, он читает названия городов на вагонах, рассматривает мелькающих в окнах пассажиров… Он подходит ко мне, говорит, что мечтает заиметь складную бамбуковую удочку, перочинный ножик с несколькими предметами, коньки на ботинках — мечтает, о чем я мечтал когда-то.
Мой подростковый возраст — пора головокружительных вопросов и сплошных ошибок. Но, естественно, это неизбежные ошибки, и мелкие, в сравнении с теми, которые я совершил позднее, да и как без них? Что такое тогда опыт? Я разговариваю с собой подростком, бормочу что-то невразумительное, но точно знаю — вновь проживать свою жизнь не хочу. Немного другую, повторюсь, не откажусь, а вновь свою — не хочу.
…Ну вот и освежилась моя похоронная команда; дружки, взбодрились, раскраснелись, покачиваются; подошли, закуривают; почти неподдельно волнуясь болтают обо мне, расчувствовались — вроде, даже всплакнули, а про себя, черти, наверняка думают: «Нам-то еще рановато на небеса, мы-то вознесемся, когда из Леньки уже вырастут ромашки»… Дай бог, вам пожить подольше!
Наконец шофер хрипло посигналил и тронулись. Впереди громыхает грузовик, за ним в облаке выхлопного газа вышагивают мои субчики — все четверо. Больше никого… А где же все приятели?! Сколько их было! И куда подевались, черти?! Понятно, ходить на похороны не очень-то приятное занятие, но все же могли бы оторвать задницы от стульев, выкроить времечко.
Кто там еще плетется сзади, что за катавасия? А-а, это ж окрестные дворняги! Они-то меня любили по-настоящему, ведь я подкармливал их, прятал в котельных во время облав, выкупал у собаколовов. Прощайте, лохматые ребята!
А солнце уже припекает. Небо чистое, звонкое, раскатистое — прямо-таки лучистый денек, и яснее ясного — вот-вот наступит жарища. Уже слышны голоса идущих на работу, на Волоколамском шоссе открыли шашлычную — оттуда доносятся запахи жареного мяса и картошки. Мои дружки прохиндеи обмениваются понимающими взглядами, подходят к шоферу:
— Давай, шеф, прижмись к тротуару. Горло надо смочить. И куда ты, мать твою, так гонишь? Еле поспеваем. Подожди, передохни, а мы зайдем вон туда, пульс восстановим.
Они прямиком направились в шашлычную. И это только начало. Они выпивохи — те еще! Ни одну забегаловку не пропустят, будьте уверены. Не успокоятся, пока все не обойдут.
Каждый знает, у нас на все привилегии, а на похороны тем более: вождей хоронят у Кремлевской стены, заслуженно и незаслуженно известных — на Донском и Новодевичьем кладбищах, за взятки — на кладбищах в черте города, а разных кузнечиков, вроде меня, — на окраине — в Митино. Там пустыри и места всем хватит. Но мне-то все равно, где лежать — какая разница? И потом, чем дальше меня повезут, тем больше успею припомнить.
…По гороскопу я скорпион (понятно, характер дрянной), родился в год крысы — то есть, барахольщик