создал «нечто гениальное».
Я, конечно, с глубочайшим уважением отношусь к странностям (и даже к сумасшествию) в творческих людях, но от «гениев» все-таки стараюсь держаться подальше — не очень приятно рядом с ними чувствовать себя полным дураком, да и никогда не знаешь, что взбредет «гению» в следующую минуту, какие он начнет выделывать кренделя.
Некоторые считали Пестрый зал богемным болотом, где разные свихнувшиеся неудачники «пропивали последние мозги». Это неверно, точнее — поклеп грязнейшей воды. Конечно, в кафе собиралась и окололитературная публика, балдевшая от самого процесса общения с «властителями душ», и графоманы — их хлебом не корми, дай окунуться в алкогольный литературный треп да посмаковать сплетни об известных людях, — они как бы ходили около пирога и не могли его укусить, — но таких насчитывались единицы, а среди тех, кто в открытую или втайне считали себя гениями, было немало по-настоящему талантливых людей; их сверхсамоутверждение являлось определенным катализатором в творчестве, естественным человеческим желанием быть лучшим в своей области. И уж что бесспорно — их встречи за бутылкой водки были далеко не унылыми бездуховными пьянками. Да и как они могут быть унылыми у литераторов, если наши российские выпивохи, обычные работяги, в любой привокзальной забегаловке говорят о мировых проблемах, а могут и подраться из-за Чехова? В какой стране такое возможно? В какой стране каждый второй пьяница — философ?
Кстати, ко всем пьющим я также испытываю немалое уважение и не упускаю случая примкнуть к их племени, поскольку и сам давным-давно приобщился к крепким напиткам. Должен заметить — все самые интересные люди, которых я встречал в жизни, не были трезвенниками. И это понятно — талантливому, мыслящему, вкалывающему необходимо снимать напряжение, расслабляться после перегрузок.
Ну, да ладно, вернусь в Пестрый зал, расскажу о некоторых представителях детской литературы — это народец тот еще! У них не найдешь детской доверчивости или подросткового восторга — сплошной холодный расчет. Тот, кто думает, что у них нежные, чувствительные души, — ошибается. Они говорят резко, действуют жестко, безжалостно (прямо размахивают топором), отметают все, что не вписывается в их понятия. Изверги одним словом, и каждый — своеобразный фрукт, шагающий, вернее бегущий, навстречу славе.
Разрекламированный окололитературными кругами, поэт Генрих Сапгир был одним из первых, кто объявил мне о своей гениальности. В один прекрасный день, после легкого застолья, он внезапно встряхнулся, нахохлился и, выпучив глаза от ошеломляющей фантазии, доверительно шепнул мне на ухо:
— Я дико гениален! Дико! В моих произведениях ничего нет случайного. Пока существует литература, мое имя не зачеркнуть! На Западе я в энциклопедиях на одной ступени с Ахматовой. Сейчас вхожу в тройку лучших поэтов мира. Я громадная личность, а эти, — он кивнул на сидящих в кафе, — эти просто так… просто хорошие парни.
Вот так дословно и сказал, без всякой сдержанности, без приуменьшений, смягчающих словечек, и, вцепившись в мою куртку, заставил слушать свои вирши. Целый час не отпускал, пока моя голова не распухла от впечатлений, а когда я все-таки поднялся, бросил:
— В поэзии есть Пастернак и я.
В тот же прекрасный день его примеру последовали два ленинградских литератора, два мастера отточенной прозы, в которой слова были связаны цепко, как сплав: Виктор Голявкин и Сергей Вольф. С могучим ироничным Голявкиным я познакомился еще в Гурзуфе (тогда же он дал мне понять, что является не просто талантищем, а настоящей глыбой), теперь он обитал в Переделкино, но, как и тогда на юге, с какой-то яростной страстью объявил мне:
— Пишу по одному гениальному рассказу в день и выбрасываю в форточку (в Гурзуфе выбрасывал в море). Мне главное сделать, а на признание наплевать. Искусство вообще условно. И вдохновение чушь собачья. Это вроде — идешь по улице и тебя шарахнули кирпичом по башке, и ты несешься, вздрюченный, к столу. Как говорил философ: «Кто хочет добиться успеха, должен иметь или хорошие мозги, или хорошие ягодицы». У меня есть и то, и другое, — довольный победоносным остроумием, он хлопнул себя по лбу и заду, и на его лице появилось немыслимое счастье.
Сергей Вольф — высокий стройный бородач, изысканный эстет, вокруг которого прямо витала высокомерная гордость; мы с ним выпили по паре рюмок водки (для поднятия духа) и он сумрачно проговорил:
— Я на время отложил прозу и начал писать стихи. Гениальные.
У меня непроизвольно вырвалось ругательство, три гения за день — это уже было слишком, я испугался, что не выдержу такую нагрузку.
— А почему ты позволяешь себе при мне ругаться? — Вольф надул щеки, насупился. — У вас, в Москве, эти выкрутасы в порядке вещей, а у нас считаются дурным тоном. Поэтому здесь не испытываю ни малейшего желания с кем-либо общаться. Тебе, так и быть, прочитаю последние стихи. Сейчас поймешь, что такое потрясающая поэзия.
Стихи действительно меня потрясли пиршеством эпитетов, богатой гаммой чувств, накалом в сотню градусов, но до классиков они все же не тянули. Впрочем, возможно, я чего-то не понял, ведь Вольф упомянул, что целая галерея поклонников и поклонниц от его стихов сходит с ума.
Как-то в Пестром я встретил писателя Сергея Козлова, довольно суматошного литературного разбойника (он с особым размахом брался за все: сказки, пьесы, стихи, песни).
— Талант, старик, это непрерывная продуктивность, — возвестил Козлов. — Вот я написал триста сказок. Так. Из них сотня средних. Как бы. Сотня хороших, пятьдесят отличных. Как бы. И пятьдесят гениальных. Мне не хватает издательств. Я мог бы в пятьдесят издательств отдать пятьдесят книг. Талант — это количество, непрерывная продуктивность.
— А как же Тютчев? — сделал я осторожный шаг.
— Аа-а! — махнул рукой Козлов. — О чем ты, старик, говоришь?! — и, помолчав, добавил: — Вот только Успенский мне всю погоду портит. Как бы. Сколько раз ему, тронутому, говорил — пиши свои стишата, не лезь в сказки.
— Неужели не можете поделить жанры? — вырвалось у меня.
— Старик, ты чего-то не понимаешь, — поморщился Козлов и посмотрел на меня, как на законченного кретина. — Пойми, двум талантам трудно работать на одной площадке. Один другого съедает. Как у хищников.
Эти страшные загадочные фразы не под силу моей голове — не могу их понять до сих пор.
Вскоре я встретил еще большего суетника, прямо-таки моторного Эдуарда Успенского, которого окружала какая-то наэлектризованная атмосфера (под сотню вольт) — попадая в нее, окружающие невольно испытывали беспокойство (особо чувствительные даже начинали дергаться). Успенскому была свойственна редкостная деловая хватка.
— Голова идет кругом от гениальных проектов, — заверещал он, едва ответив на мое приветствие. — Я фабрика, которая работает бесперебойно. Прихожу на телевидение, говорю: «Давайте миллион, сделаю передачу» — дают. Куда они денутся, кто кроме меня сделает? Так что дела идут, но полоумный Козлов все время дорогу перебегает — пишет сказки, гад. Хорошо, что ты пишешь рассказы, ты мне не конкурент.
О своей гениальности и беспредельных возможностях напористо распинались: уродливый коротышка Юрий Коринец и сутулый фитиль с челкой «педерасткой» Игорь Холин, но если первый делал действительно качественные вещи, то второй — сплошное ерничание, какие-то пунктирные строчки, мозаику, занимался словесной эквилибристикой, от которой приходили в восторг только истеричные слезливые литературные дамочки.
Старый брюзга Василий Голышкин тоже как-то брякнул:
— Пишу гениальный роман — Толстой вздрогнет! Когда выйдет, подарю. Начнете читать, не сможете оторваться.
Что досадно, мои близкие друзья Игорь Мазнин и Юрий Кушак тоже были неслабого мнения о себе. Мазнин не раз хвастливо сообщал:
— У меня есть парочка пушкинских строчек. Я гений!
Как-то, напившись, он и вовсе выдал, будто делает милость, что терпит нас, и заключил:
— …Все вы г…о, а я гений!