Истинное, живое заменяется грубой подделкой, математической формулой, хлесткой аксиомой на подобие «Москва — III Рим» с ее языческим заклинанием «…а уж четвертому не быть». Подобное противоречие между формулой и жизнью показано у Достоевского: идея всеобщего блага, добра становится абсолютом, вставшим на место Бога, под тяжестью удара которого погибает безвинная Лизавета — Россия, не вписавшаяся под критерии абсолютного, и потому подогнанная под стандарты прокрустова ложа. Ей насильно навязывают ту роль, к которой она совершенно не предназначена. О ней говорят с приставкой «сверх», а она простая, земная, тихо любящая: «Увлечение Россией воображаемой помешало нам рассмотреть как следует Россию действительную и, что еще хуже, русскую национальную идею; духовный облик России хронически заслонялся фантастической грезой «народа — богоносца».[75]
Теория «Москва — III Рим» — русский национальный мессианизм — не что иное, как следствие духовного отпадения России от первоначального пути, результат действия человеческой гордыни. Это одна из первых утопий на русской почве (одну из последних мы пережили совсем недавно).
Для России не свойственно осознание и пестование национальной исключительности, единственности. Да, это Богоизбранная, обетованная земля (как, впрочем, любая другая), но только миссия ее особая и сильно разнится с крикливым рупором истины. Россия — это, в первую очередь, мать, которая одинаково страдает за всех родных и неродных детей. Россия — материнская защита, покров Богоматери над всем христианским миром, ее призвание — дело смиренной жертвы, вечной заботы и попечения о всех. Народы, которые она берег под свое крыло, вовсе не обезличиваются а, наоборот, сохраняют свою индивидуальность, не ущемленную целым.
Если попытаться рассмотреть за реальными событиями истории действие глубинных мистических процессов, смотреть на нее, как на книгу, на листах которой проступают священные письмена, можно увидеть свершение трех важнейших символических дат, хотя и несколько разбросанных во времени: тысячелетие крещения Руси, пушкинский юбилей, 55 лет со дня Победы. Все они вместе есть три столпа, проступающие через плотный асфальт непризнания, на которых основана и держится Россия и русская культура: религиозность — просвещение (можно сказать, что вся ее культура пошла с азбуки) — и миссия защиты, покрова над миром, принципиальное отсутствие агрессии и. агрессивных стремлений (вспомним, что во главе небесного воинства, охраняющего русскую землю, стоят святые страстотерпцы, непротивленцы Борис и Глеб).
Не так давно, но уже более полстолетия тому назад, весь мир, и Россию в том числе, перед лицом тотального, смертельного для всего живого, зла спасти вера, безусловная, не требующая никаких рационалистических доказательств, вера в победу, в конечное торжество справедливости, в высшую справедливость — одно из имен Бога. Вера, испепеляющая кострами религиозного фанатизма, и вера, превращающая Бога в абстрактное понятие, выводящая Его за пределы мира, отрывающая Творца от творения, одинаково неприемлемы для России. Она несет свой крест, тем самым, подтверждая знаменитую мысль С. Кьеркегора: «Быть любимым Богом — это быть обреченным на страдания». Именно в ней, в этой вере, Россия в конце концов и обретет искомое разрешение дилеммы путей, и камень на распутье станет «камнем веры» указующим Путь, т. к. в вере можно и горами повелевать.
«НОВЫЙ РЕАЛИЗМ»: ПОПЫТКА АПОЛОГИИ
Писатель — личность, по определению стремящаяся к некоторому, пусть ощущению, пусть иллюзии, пусть видимости, но свободы. Любые внешние обязательства, как правило, его тяготят. Проще быть отшельником, человеком не от мира сего, заниматься бесконечной саморефлексией и творить. Так, по крайней мере, спрос меньше. Отсюда и такие понятия как литературное направление, течение, группа для писателя терпимы, пока не прилагаются к нему самому. В этом видится прямое покушение на его творческую индивидуальность. Если огрубить, то хочется в определенной ситуации побыть, что называется без рода и племени, творческой единицей без определенного литературного места жительства. Кода ты сам по себе, ты неповторим, оригинален, глубокомысленен, мистически непознаваем.
Так получилось и с понятием «новый реализм», не так давно введенным в литературный обиход. Сколько его склоняли, сколько куражились. Кто-то говорил «опять двадцать пять» (Дарья Маркова «Новый- преновый реализм или Опять двадцать пять», Знамя, № 6, 2006), кто-то называл его «литературным симулякром» (Жанна Голенко «Литературный симулякр», Вопросы литературы, № 4, 2007). Весь ряд высказываний по этому поводу едва ли стоит приводить, к тому же екатеринбургский критик Сергей Беляков попытался представить историю треволнений вокруг этого, якобы искусственно раздутого эпифеномена «новый реализм» (Сергей Беляков «Новые Белинские и Гоголи на час», Вопросы литературы, № 4, 2007). Рассуждают достаточно здраво, камня на камне не оставляя от аргументации апологетов. Проблему для теоретиков этого направления составляет еще и то, что сами авторы, записываемые под «новых реалистов» истово открещиваются от этого.
На мой же взгляд, появление этого понятия чуть ли единственное позитивное проявление критической мысли за последние годы. Может это и звучит чрезвычайно пафосно, но кроме толчеи воды в ступе, да перетягивания каната на предмет жива или мертва литкритика, погибла или возродилась из пепла сама литература, она мало, что смогла предложить. Заявив об этом направлении, критика, по сути, начала возвращаться к реализации основной своей функции, продираясь сквозь лес рекламно-пиаровских задач.
Не так давно мне попалась на глаза небольшая статья Романа Сенчина «Не стать насекомым». Удивительным образом она отразила и мое видение ситуации, предупредила о возможной опасности литературного застоя в положении внешнего благополучия:
«Еще два — три года назад я был уверен: вот пришло в литературу новое поколение — поколение двадцатилетних, — и сейчас начнется. Эти ребята писали мощно, ярко, откровенно, в хорошем смысле нелитературно; казалось, их вещи способны вернуть слову вес и ценность, подарят нам новых героев, героев активных, живых, стремящихся изменить мир. Повеяло новыми шестидесятниками…».
«Но перелома всё не наступает. И, кажется, благоприятный момент упущен. После череды громких дебютов двадцатилетние или замолчали, или, что хуже, стали писать традиционно».
Это явление Сенчин обозначил как «привыкание к жизни». То что мы еще недавно обозначали эпитетом «новый» уже плотно вошло в привычку, еще немного и станет дряхлым, ветхим, каким-то заскорузлым недоразумением.
«Люди, из поколения в поколение, проходят период бунта, а затем становятся теми, против кого направлен бунт следующих» — пишет Роман.
Действительно, сформировалось и оформилось молодое-новое поколение литераторов, чему во многом способствовал Форум молодых писателей, уже традиционно проводимый каждую осень в подмосковных Липках. Многие ярко, громко, смело заявили о себе. Само понятие «новое литературное поколение» плотно закрепилось на литературной карте, в том числе и взятыми престижными премиями. Произведения еще недавно никому не известных авторов активно печатаются в авторитетнейшей журнальной периодике, издаются книги… Ситуация может показаться более чем благостной.
Не хотелось бы так думать, но порой создается впечатление, что подспудно куется новая литературная номенклатура, взлелеянная похвалами и чрезмерным вниманием. За разговорами о прорыве, новизне и большими ожиданиями может следовать банальный исход: кристаллизация новой герметичной литературной элиты и не более того. На мой взгляд, против этой унылой и тривиальной перспективы направлена статья Сенчина.
Вместо прорыва, бунта, протеста — «привыкание к жизни». Вместо удивления и радости, страсти и тоски по жизни, начнется унылое инерционно-конъюнктурное движение. Звездочки загораются, движутся по направлению к небосклону и где-то на подступах теряются в однородной массе. Возникают имена, пишутся книги, но они редко переступают за рамки годовых книжных обзоров критиков, после чего становятся достоянием архивариусов.