Захарыч приподнял картуз и указал на шрам у виска.
— Это он мне «бинком», вашескобродие, висок раскроил.
— За что?
— А за то, что на фор-марсе вышла заминка, — марсель чуть-чуть опоздали закрепить. На секунд, на другой, что ли. А он требовал, чтобы ни на один секунд опоздать не смели. На этот счет строг был. Ну, в числе прочих марсовых и меня. Кулак-то, видно, устал, по зубам ездивши, так он со всей силы меня бинком… Однако казенный бинок попортил, и это его осердило. Велел тогда всыпать. «Двадцать пять!» — говорит. А боцманам он приказывал наказывать по всей строгости и не торопясь, чтобы, значит, продлить терзание. И сам завсегда на баке стоял и смотрел, как наказывали… Стоит и цигарку курит. И требовал, чтобы линек был форменный. Одно слово, мучитель был, что и говорить… Однако без вины не наказывал — клепать нечего, но только при его строгости завсегда вина находилась. Редко кто уберегался… Всем попадало, и не было, кажется, на «Чайке» ни одного человека, который от его не терпел. И все Шлигу ненавидели. Офицеры тоже недолюбливали командира. Он и с ими не очень-то нежничал. Вестовые тогда сказывали, что в кают-компании очень им были недовольны и быдто собирались, по возвращении в Рассею, жаловаться на его… Но Шлига и в ус не дул… Очень уж гордый и упрямый был человек… Ну, и, надо правду сказать, по своему делу — капитан лихой и отчаянный… Бывало, штормуем форменно, а он, как ни в чем не бывало, стоит на мостике, зубы затиснул да только бачки свои пощипывает… Раз, доложу вам, трепало нас в Индийском окиане двое суток, потеряли мы грот-мачту, клипер бросало, словно щепку, волны так и ходили ходуном через палубу, — думали, тут и конец нам, а у этого самого Шлиги никакого страха нет, одна отчаянность. Стоит, рыжий дьявол, у штурвала, около рулевых, не моргнувши глазом, и только покрикивает: «Право!», «Лево!» — чтобы поперек волны клипер не бросило на погибель, да нет-нет по зубам рулевых, ежели оплошали. И вид у его все тот же: гордый-прегордый, быдто ему, отчаянному, и штурма нипочем, и смерть не страшна… И еще осрамил одного мичмана. Сам-то лба не перекрестил ни разу, а как заметил, что мичман вахтенный в страхе крестится, говорит ему: «Вы бы заместо флота лучше в монахи шли, коли, говорит, моря трусите. На вахте, говорит, не молятся, а службу справляют!» Мичман и сгорел от этих слов. Так, почитай, двое суток простоял Шлига у штурвала. Ни на кого не полагался. На час, на другой спустится вниз отдохнуть, оставивши заместо себя старшего офицера, и опять к своему месту… И стоит в кожане и зюйдвестке весь мокрый от воды и вокруг посматривает. И есть ему Акимка наверх подавал. Принесет это кусок сыру, да галетку, да рюмку хересу… Съест Шлига сыр, а галетку помочит в вине и посасывает… Матросы все это видят и только диву даются его отчаянности. «Ишь ведь, дьявол, какой спокойный!» Это про его говорят, и, глядя на командира, и в нас быдто страх пропадал. Управится, мол, анафема! И ведь точно управился, вашескобродие, даром что и мачту потеряли, и ураган был не приведи бог! Чуть бы командир растерялся, быть всем на дне. На третьи сутки полегчало. Поставили мы фор-марсель в четыре рифа и курц взяли на Цейлон-остров. А Шлига осмотрел клипер, приказал, что поломано, починить и ушел спать. Спал он целые сутки, а когда вышел наверх, то вместо доброго слова за то, что во время штурма все старались, он плотников в кровь разбил… Плохо, мол, починка идет! Да и боцманам попало. Он этим не стеснялся. Всех равнял и боцманам чистил зубы, как и другим прочим… Это заместо молебна-то! Думали, велит честь-честью молебен благодарственный отслужить батюшке, а он свой молебен отслужил. Шлига- то!.. Дён через десять добрались мы до Цейлон-острова, справили там новую грот-мачту, вооружили ее как следовает, и айда дальше… Он не любил застаиваться в портах, и сам редко съезжал на берег… Все, бывало, сидит один, как перст, в своей каюте и все письма пишет своей баронше.
— Жене?
— Никак нет, вашескобродие, невесте. Была у его, значит, оставлена в Рассее, под Ревелем, невеста. Жениться хотел по возвращении. Как уходили мы из Кронштадта, она со своею маменькой приезжала к нему прощаться. Такая высокая, статная и пригожая. Лицом чистая, белая и лет эдак двадцати. Сказывали, тоже из немок и тоже баронского звания. И они все по-немецки говорили, а когда прощались, она очень плакала, и он заскучимши был. И, надо полагать, очень обожал свою немку. Акимка сказывал, что патреты этой самой баронши по всем местам были в капитанской каюте: и над койкой, и по переборкам, и на письменном столе, и так, в патретной книге. И Шлига часто на их смотрел. Стоит и любуется и в тое время сам он, сказывал Акимка, добрее становился, не глядел зверем, как наверху. А как придем в порт, и концырь письма привезет, так Шлига и вовсе обрадуется, — запрется у себя в каюте и читает, да по нескольку раз сызнова, не начитается, что ему немка пишет. И что бы вы думали, вашескобродие? Акимка видел, как он письма-то эти целовал, а у самого слезы… Поди ж ты! Значит, и у его для этой баронши сердце-то смягчалось. То-то оно и есть! И я так полагаю, вашескобродие, что у всякого человека, самого злого, что-нибудь да найдется доброе, потому ежели ты на всех зло имеешь и никого на свете не любишь, так и самому нет житья. И страсть сколько он изводил бумаги на письма! Акимка говорил, что толстые пакеты посылал.:. Все, значит, к ей… И много подарков вез. А на себя скуп был, и не было у его положения, как у других командиров, к себе приглашать на обед офицеров. Так один и обедал все три года… И все один да один, с немкиными патретами… Только не довелось ему свидеться с бароншей… Господь наказал… А она, сказывали, как узнала про судьбу его, рассудку решилась.
Захарыч снова вытянул окуня. Наладив удочку, он не спеша закинул ее, но вместо того, чтобы продолжать рассказ, дипломатически покашливал, бросая и на меня и на корзинку такие выразительные взгляды, что я догадался предложить Захарычу выпить.
— Вовсе даже необходимо промочить глотку, вашескобродие, — с живостью согласился старик, и его темно-красное, изрытое морщинами лицо просияло, — а то пересохла от разговору… Быдто першит в ей…
— А не много ли будет, Захарыч, целого стаканчика натощак? — спросил я, собираясь наливать.
Захарыч вытаращил на меня глаза с видом обиженного человека.
— Много?.. Это старому-то боцману?
И не без достоинства прибавил:
— Мне, вашескобродие, ежели и всю вашу бутылку сразу, так не много, а не то что такой наперсток. Слава богу, пивали и знаем свою плепорцию!
С этими словами крепкий еще на вид, несмотря на свой седьмой десяток, Захарыч как-то молодцевато выпрямился на скамье и задорно приподнял голову, как будто приглашая полюбоваться его особой.
Он с прежним наслаждением припал к водке, затем закусил маленьким кусочком бутерброда и крякнул с видом удовлетворения.
— Вот теперь и рассказывать поспособнее. Водка эту самую мокроту гонит, вашескобродие, — пояснил Захарыч. — И ежели кашель, ничего лучше нет, как водка. И от всякой нутренности помогает.
И, сплюнув в воду, продолжал:
— Таким-то манером маялись мы, вашескобродие, на «Чайке» с эстим самым Шлигой и всячески проклинали его. Соберемся, бывало, это на бак покурить или перед сном лясничаем на палубе, только и разговору, что про Шлигу. «Такой, мол, сякой!» Разговором, значит, сердце облегчаем. Обидно ведь, что на других судах матросы как люди живут, а у нас ровно бы арестантские роты. И так, я вам доложу, иной раз приходилось нудно, что, кажется, взбунтуй кто нас в те поры, — пошли бы на бунт против командира… От одного старика матроса я потом слыхал, что в старину было такое дело на фрегате «Отважном». Может, слыхали, вашескобродие?
— Нет, не слыхал.
— А было такое дело, вашескобродие, — понижая голос, внушительно повторил Захарыч, — матрос, что рассказывал, в то время на этом фрегате служил. Тоже, значит, у их командир зверствовал безо всякого предела, и раз ночью в окиане боцмана и унтерцеры просвистали в дудки и крикнули все в один голос: «Пошел все наверх командира за борт кидать!» Вся команда выскочила наверх… И быть бы форменному бунту, вашескобродие, если б в ту пору не догадался старший офицер и не повернул все дело… Башковитый был и, сказывали, добер с матросом.
— Что же он сделал?
— Выскочил это он наверх, видит, народ шумит, и, ни слова не говоря, на полуют, а оттуда как зыкнет громовым голосом: «По местам стоять! К повороту!» Матросы, значит, услыхавши команду, бросились по своим местам. Известно, привыкли к службе. А он все командует: «Кливер-шкот, фока-шкот раздернуть! Право на борт!». И давай фрегату повороты делать: то оверштаг, то фордевинд. И этаким родом примерно с