затем, чтоб продраться до обетованного поставца, где израненный герой Нейшанца и Полтавы Гурьяныч за медную деньгу наливал прихожанам большую чару зеленой амврозии, порой подслащивая приятную горечь вина ласковым словцом, рассказом о любопытной старине или о важной новости, порой воздерживая огромным кулаком своим рьяное нетерпение горячих обожателей благодатного напитка.
Человек в плаще сел и, устремив на присутствовавших серенькие глаза, с особенным вниманием вслушивался в речи. Ермолай (так звали конюшего князя-кесаря Ромодановского) хотел было завернуть в избу, но, одумавшись, остался. Он поплевал на руку, вычистил ею полы чекменя, опустил шаровары, которые, для сохранения от грязи, были осторожно подобраны в голенища сапогов, потом погладил правою рукой усы, а левою несколько приподнимая богатую свою шапку, важно подошел к людям шумно толковавшим близ угла избы, и приветствовал разговаривавших следующею речью:
— Добрый день, честные люди!
— Добра и здоровья желаем! — отвечали ему.
Лице княжеского конюшего в пестрой и довольно грязной толпе, окружавшей кабак, было явлением чрезвычайно важным; шапки невольно снялись, сперва с тех, кто находился близ Ермолая и видел его, а после и с отдаленных людей, видевших только, что впереди их были головы без шапок; многие рты затворились из уважения.
— Что нового? Не к празднику ли изволите? — спросил Ермолай.
— Вестимо, милостивец, как не помолиться да не полюбоваться на великого государя императора? Дай Бог ему новорожденному здравствовать!
— Дай Бог! Да и новости, сказывают, будут!
— Слышали мы, слышали! — раздалось в толпе. Одни кричали, что на Троицкой площади царь будет сам говорить речь и объявит о милостях народу. Другие утверждали, что приказано раздавать после обедни деньги; некоторые говорили, что в комендантском доме станут даром показывать нового зверя; третьи толковали о повелении, которым позволено всем носить по-прежнему бороды и кафтаны; словом, каждый объявлял свою весть, утверждая, что она справедливее прочих. Шум был общий, когда в толпе громко прохрипел чей-то голос: «Все это пустяки, а вот что верно: Питер уступают шведам, народ же гонят под Москву! Да и слава Богу. Давно бы пора!»
Все вдруг замолчали; какое-то недоуменье выразилось на лицах; в это время здоровый гарнизонный капрал, растолкав стоявших около Ермолая, врезался в толпу.
— Питер уступают шведам? — спросил он твердо, покручивая ус и поглядывая кругом себя. — Чтоб отсох язык у бездельника, кто это выдумал! Не видать шведам Питера, как ушей своих, слышите ли! Питер шведам? Когда мы без мала не забрали всей их землишки, разбили все войско и чуть не полонили самого короля! Или мало, что ли, мы пролили крови? Или не мил уже государю Питер? Или не мил нам государь, что ли? А?
— Нам ли не любить Питера, Христос с вами, кавалер, — сказал, крестясь и поплевывая, купец с окладистою бородкою. — Наше место свято. Трудно было сначала в новом городе, зато, милостию Бога и государя, мы нажились и обжились в нем на прок и веселье. Нам ли не любить Питера: здесь в двадцать лет Бог даровал нам жен, детей и прибыток, и счастье, и славу. Кого не взыскал и не обласкал здесь государь наш милостивый? — продолжал купец, обращаясь к слушавшим его. — Он сам не раз крестил у меня.
— Он кушал у нас хлеба-соли, — = закричали другие.
— И у нас, и у нас!.. Он выдал замуж мою дочь…
— …Был на похоронах моего сына за службу его!
— …Он изволил плясать на моей свадьбе!..
— Дай Бог ему, отцу нашему, здравствовать!
— Ношу бороду, — продолжал купец, — и по указу царя плачу за нее откуп, потому только, что седа борода моя, а как бы моложе был, выбрил бы, как выбрил ее сыновьям. За Питер лягу костями.
— Да кто же, — закричал капрал, — кто смел врать здесь этот вздор!
— Кто? Ну, известно, дурные. Забыли мы, видно, — сказал матрос, — речь, сказанную государем, как привели сюда Свейского пленного Шубинахта!
— Шубинахта? А что это, отец? — спросили с любопытством стоявшие возле.
— Мудрящие головы, и этого не смыслите! Так называют по-ихнему на флоте начальников.
— Так-с! И наш-то батюшка не так же ли на флоте-то величался?
— Ну, конечно, так, — подхватил Ермолай с громким хохотом. — Конечно, так. Было бы только немецкое имя, а уж по сердцу придется! Вишь вы бедные, совсем онемечились!
В толпе опять сделалось какое-то печальное молчание. Ермолаю не смели явно противоречить, ни делать замечаний. Многие, искоса посмотрев на него, отделились от конюшего, как люди, испуганные внезапным появлением змеи; другие напротив подошли к нему и в то время как флотский служитель с жаром рассказывал что-то отдельной толпе, в которой он сделался центром, к Ермолаю подошел человек, обритый, довольно неловко одетый в немецкое платье.
— Видна птица по полету, — сказал он, низко кланяясь. — Нетрудно и по одеже и по речам узнать, что ваша милость из дому князя-кесаря. Каков поп, таков и приход. То-то прямой русский боярин, братцы.
— Подлинно так, — повторили некоторые из близстоящих.
— Нет у князя в палатах, — продолжал купец громко, — бусурманских обычаев, все ведется по старине родимой…
— Да уж и то правда, — сказал кто-то, — что от нового житья подчас тошно нам приходится.
— Не так чтоб тошно, а больно, — подхватил Ермолай Иванович, — Или не жили мы прежде без немцев на Руси православной? Немец в чести и при деньгах, немцу и палка в руки, и ваш брат только ломайся на немецкий лад да гни пред немцем спину; так и берет за живое, глядя на этих проклятых!
— Правда, господин! Правда! — повторили несколько голосов. — Все по-бусурмански, легко ли дело, брей бороду, не подбивай гвоздями сапоги, тки широкие полотна, что с веку не слыхать было, оставляй родимый дом да строй по
— А разве худы, — сказал какой-то весельчак, — немецкие
— Смейтесь! Вот ужо будет вам потеха, — проревел полупьяный мужик с длинной рыжей бородою. — Будет вам потеха.
Все к нему оборотились.
— Помните ту старую ольху, что стояла у пристани возле Троицы?
— Помним!
— Знаете ли, зачем срубили ее?
— Не слыхали! — кричали одни.
— Знаем, знаем! — говорили другие.
— То-то же! Предсказано смышлеными, да и отыскано в книгах церковных, что в этом году о сентябрь, к зачатию Предтечи, с моря опять нахлынет вода, всех бывалых вод выше, вплоть до маковки старой ольхи, изведет весь народ, отпавший от православия, весь город затопит! [58]
Толпа зашумела.
— Беда, беда! — кричали многие.
— Врет он, не раз слышали мы эти сказки, — говорили другие, — отведем его в Канцелярию к Антону Мануйловичу [59].
— Что шумите? — продолжал смело мужик. — Уж и Писанию не верите, что ли, нехристи? Недаром в поганом вашем городе Госпожа Богородица не хотела принимать молитв ваших, и слезно сударыня плакалась, завсегда, как начнут в Троицкой обедню, да поставит кто из вас к лику ее свечу [60].
Секретарь знал народ. Боясь последствий, он не мог долее быть спокойным: подойдя к мужику, он выхватил у него из-под руки шапку и показал ее народу.
— Видите! Желтый козырь! Да здесь же спрятан и красный лоскут, споротый со спины!