изменит, то бороду всегда успеешь отрастить. Ну! Прошу же веселиться. Покажите ему наши ассамблеи.
Ласково поклонясь, Петр отошел. Ермолай был вне себя от восторга.
В одиннадцатом часу с луга взвилась блестящая ракета и, лопнув, рассыпалась яркими звездочками над садом. Тогда лучшая публика наполнила галереи, остальные гости вышли на набережную.
На Неве на плоскодонных судах, известных под названием прамов, сожгли великолепный и разнообразный фейерверк, продолжавшийся более получаса.
Сим окончилось празднество тезоименитства Петра I. За полночь сад опустел совершенно. Вскоре движение пешеходов и экипажей на улицах, а лодок на Неве прекратилось, и город заснул. Только слышались мерные шаги полицейских патрулей и оклики караульщиков и десятских, да изредка раздавался стук рогатки, отодвигаемой на конце улицы для запоздалого гостя ассамблеи.
Нестор Васильевич Кукольник
Авдотья Петровна Лихончиха
I
— А что, Волчок, воротился Тихон Никитич от государя? — спросил князь Петр Иванович Прозоровский у круглого карлика, который лежал на окне, как кот, и, прищурясь, грелся на солнышке.
— Ох-ох-ох! Петруша! — отвечал карлик. — Такое безвременье! Ночи не спим; пишем да пишем; государь сто раз на день спрашивает; а тут еще в монастыре так тесно! В одной келье и боярин, и я думаем, и дьяки пишут, и допросы чиним, а обедать изволь в трапезу, а отец Сильвестр такой скупой: вчера был пяток, и рыбы не дал, как будто мы монахи с Андрюшкой; я еще, чай, проживу, а уж дьяк Андрюшка не выдержит. Уж когда Успение было! Отец Сильвестр и на осень не глядит, печек не топит; видишь, у него на монастыре лето, а за оградой мороз.
— Полно, Волчок, стерпится-слюбится; к Рождеству, даст Бог, в Москву переедем, — сказал князь, улыбаясь.
— К Рождеству, Петруша? — завопил карлик. — Умру, ей-богу, умру, — и заплакал.
Вошло несколько человек, и князь оставил карлика, который полежал, позевал, да с горя и заснул.
— А, генерал, давно ли из Москвы?
— Счас с места, — отвечал Гордон.
— Были у государя?
— Был.
— Ну, что в Москве?
— Очень смешно, князь.
— Как смешно? То есть весело, хотели вы сказать?
— Нет, нет! Никакая ошибка не есть! Очень смешно: царевна велит стрельцам на поход, а стрельцы плакают, ломают руки, ходят в церкви; бояры делают один другому визит день и ночь и ни на какое дело решиться не могут. Я получил указ и пошел кланяться к Василию Василичу Голицыну. Старший человек в Москве и от государя еще абшид имеет! Он меня посылал кланяться к Софье Алексеевне и к Ивану Алексеевичу. Я отвечал: имейте милость, князь, меня извинить, я не могу, в указе не есть сказано. И я прямо от вас к солдатам, а потом в Троицкий монастырь. Адьё!
Вошел боярин Борис Алексеевич Голицын. За ним толпа разного рода сановников, стрелецкий полковник Циклер и другие.
— Что, не возвращался Тихон Никитич? — спросил боярин.
— Нет еще.
— Плохо, плохо. Чем все это кончится? — сказал боярин, ходя по узкой комнате, где едва давали ему дорогу присутствовавшие, прижимаясь к стенкам.
— Что, плохо, боярин? — спросил князь.
— Плохо, плохо. Миру не будет. Беда, как человек в осмьнадцать лет, а ум в сорок!
— Да отчего ж беда?
— Упрямится! Миру не бывать. Слушать ничего не хочет! Судит всех, да и только, всех судит по отцову закону нещадно: и сестру-царевну, и князь Василья Васильича Голицына, и князь Алексея Васильича Голицына, и Леонтья Романовича Нешдаева, всех, всех! Удивил! Просто удивил! Патриарха хотел судить, да Иоаким покаялся и, что царевна говорила, все выдал. Плохо, плохо!
— Да отчего же плохо?
— Да оттого плохо, князь, что я за Василия больно боюсь.
— Свой своему поневоле друг; оно так, Борис Алексеевич, да не бойся: князь Василий на честной службе вырос, ума ему не занимать, грешного совета не подаст.
— То-то и беда, что советовал царевне в Польшу бежать.
— В Польшу! — закричали все.
— Ну, нечего сказать! — с грустью сказал князь. — Опростоволосился. Да верно ли это?
— Патриарх выдал. А как патриарх сказал, так и Татьяна Михайловна, и Марфа, и Марья Алексеевны повинились, что слышали. Вся надежда на Тихона Никитича: судить-то придется ему.
— Вестимо, ему. Да только Тихон Никитич, как сам знаешь, не милостивец: что он, что уложенье, все равно.
— Авось уломаем. Только помогите.
Двери отворились, и все замолчали. Вошел боярин Тихон Никитич Стрешнев. Величие и доброта, смешанные с глубокою грустью, осеняли окладистое красивое лицо боярина. Дьяки несли за ним бумаги. Волчок вскочил с окна и подбежал к нему. Стрешнев, гладя его по голове, с приветною, но принужденною улыбкою сказал предстоявшим:
— Здравствуйте, добро пожаловать! Не я, неволя задержала. Бог милостив, — и уселся в большое кресло, которое с трудом дотащил до него Волчок, приговаривая:
— Ну кресло! Знать, его за труд старцы таскают.
— Полковник! — сказал Стрешнев грозно, и Цикпер побледнел. (Хотя он по суду и остался оправданным, но верность его была сомнительна, и последствия оправдали сомнения.) — Знаю, все знаю, да хорошо, что повинился. Грех велик, так ступай, да Богу молись, да гляди, чтоб опять не поскользнуться. Видит Бог, подымать не стану. А за Лихонцев если не суду, так Богу ответишь. Всего трое из целого полку. Не досмотрел. Где глаза были? Андрюшка, роспись!
Дьяк подал большую книгу, где вписаны были имена преступников, преданных суду под председательством боярина Стрешнева.
— Много крови, много! Да авось последний раз. Приложи руку, Циклер, смотри, чтобы не отрубили, коли по сыску не то сыщем. Ступай.
Циклер расписался в справедливости своих показаний и ушел. За ним отпустил боярин почти всех гостей. Остались боярин Голицын, князь Прозоровский и генерал Гордон.
— Князь Петр Иванович! — сказал Стрешнев, обращаясь к Прозоровскому. — Тебе есть наряд в Москву. Поезжай и возьми Шакловитого.
— Да как же я возьму? Он в палатах у царевны. Слышно, спрятан, не выдаст.