Безусловная вера есть нечто совершенно для нас чуждое. Вне положительных знаний, имеющих, так сказать, осязательную точность, всякое мнение в наших глазах может иметь лишь приблизительную верность, заключая в себе часть истины и часть заблуждения. Часть заблуждения может быть сколь угодно малой, но она никогда не сводится к нулю, раз дело касается предметов нравственности, которыми затрагивается вопрос искусства, языка, литературной формы, личных отношений. Совершенно иначе смотрят на вещи люди узкого и упрямого ума, — каковы восточные люди. Глаз их отличается от нашего; это глазурный глаз мозаичных фигур, тусклый, неподвижный. Они могут видеть лишь… и т. д. и т. д.
———
т. е. он говорит, «мы ни во что не верим, и мы обо всем судим. Мы правы, а тех, которые верят, тех мы обсуживаем». Мы так привыкли к этому научному сумбуру, что нас и не поражает такое изречение, а ведь если это разобрать, то это бред сумасшедшего, который говорит: я царь, и все, кто не признают моего царства, те ошибаются.
Человек, который ни во что не верит, тот ничего не знает, тот человек духовно больной. А ученый во всей книге высказывает это и прямо заявляет. Он во всех книгах своих часто с сочувствием говорит об учении Христа, а потом вдруг с высоты какого-то невысказанного им принципа осуждает учение Христа. Да если кто-нибудь что-нибудь говорит, то он что-нибудь знает; что же он знает? Напрасно ищешь ответа. «La critique et la science». [14] Да что такое la critique et la science? Высоким слогом выражаясь, так, как они сами бы сказали про свое дело — наука, история и историческая критика есть одна из сторон всеобщего, преемственного человеческого знания, постоянно нарастающего и освещающего человечество. Отрасль, которой мы занимаемся, есть история жизни человечества, образования его отношений народных, государственных, общественных, образовательных. Отдел, которым мы занимаемся, есть история развития
Второй вопрос: не слишком ли велик предмет для знания — жизнь человечества. Ведь описать жизнь одного человека не достанет трудов 1000 человек; как же описать всю жизнь человечества? Мне отвечают: есть обобщения форм жизни человечества, их-то мы находим и потом подводим под них явления жизни, сличаем, находим новые законы, проверяем фактами, и такое-то изучение составляет науку истории.
Я спрашиваю: что же эти обобщения форм, в которых проявляется жизнь человеческая, всегда одни и те же, неизменны, абсолютны?
Мне отвечают: да, формы эти — развитие народностей, государств, учреждения их, законы, образование, религия.
Хорошо. Я понимаю эти формы, но не вижу, почему они именно, эти формы, вас занимают. Я знаю еще другие: земледелие, промышленность, торговля.
Мне говорят: и это мы включаем, насколько имеем материалов.
Хорошо; я знаю еще другие формы: воспитание, семейная жизнь.
И это мы включаем. Я знаю еще увеселения, наряды. И это мы включаем. Я знаю еще отношения к животным, к домашним, к диким, знаю еще постройку домов, изготовление пищи. Еще знаю отношения к пространству, живут ли на месте, или ходят с места на место, много или мало. Еще знаю, как распределяют работы; еще знаю, как относятся друг к другу в дружбе и во вражде, и еще и еще до бесконечности.
Если избраны одни известные формы, а до сих пор избраны и успешно исследованы формы государственности, то это происходит оттого, что эти формы настолько нас занимают, что мы считаем их важными, и известные государственные формы считаем лучшими, а другие худшими, так что исторические исследования в этом смысле делаются на основании идеала, который мы имели о государственной жизни.
Исследование других состоит в поверке того, насколько изучаемые явления подходят к тем, которые мы считали хорошими, и всё это возможно по отношению ко всем явлениям жизни человеческой до тех пор, пока у нас есть наивное убеждение в том, что мы в данном отношении знаем наилучшее. Но тут случилась с историками маленькая неприятность. В разгаре своей игры они стали захватывать в свою корзиночку, как ребенок собирает рассыпавшиеся игрушки, всё, что попало: и торговлю, и образование, и нравы, и бытовую сторону жизни (это слово очень они любят), всё это хоть и не влезло в их корзиночку, но не разрушило их игры. Если люди убеждены, что Париж 1880–го года есть идеал бытовой жизни, то можно, примеряя к этому идеалу, описывать всякую бытовую жизнь; но тут в разгаре игры они захватили и религию. Как же! религии есть разные, они различно влияют на жизнь народов: и это игрушка, тащи ее. Но игрушка эта была горячий уголек. Он пожег все игрушки, и ничего не осталось.
И в самом деле, какое ни возьмите явление жизни людской, если я наивно уверен, что я знаю, как к этому явлению отнестись наилучшим образом, то я могу описывать его во всех случаях, следить за его развитием и упадком; но что делать с религиями — по-русски, с верой? Ведь вера — это не отношение человека к государству, к базару, к подаче голосов, а это то, что он верно знает и на чем вся его жизнь строится; то, из чего вытекает его отношение ко всем явлениям жизни: и к государству, и к семье, и к имуществу, и к увеселениям, и к искусствам, и к наукам, и ко всему. И потому, во–1–х, веру никак не ухватишь и не всунешь в историческую корзиночку, а и всунешь, так нечего с ней делать, потому что о государственном строе можно судить только по тому строю, который я считаю наилучшим, и об образовании и о законах можно судить только по тем, которые я считаю лучшими, так и о религии можно что-нибудь сказать только потому, что я знаю наилучшую, а никто не знает такой.
И вдруг оказывается, что историк говорит, что веры никакой нет теперь, а была прежде, а вера — основа жизни, т. е. историк признается, что он, собственно, не знает, в чем смысл жизни, и потому пропадает и смысл того, что он говорил прежде о другом — и все игрушки сгорели.
Но историки не видят этого, а пренаивно, не зная никакой настоящей религии, судят о религии, о том, из чего вытекает жизнь людская, на основании маленьких проявлений общественной жизни, т. е. государственной, экономической и других.
Так Штраус критикует всё учение Христа, потому что жизнь немецкая расстроится, а он к ней привык Штраус (стр. 622):
Нельзя не признать, что в том образце, который явил нам Иисус в своем учении и в своей жизни, кое-что было лишь воспроизведением народных понятий, многое лишь слегка обрисовывалось, многое едва только намечалось. Вполне развито в нем было лишь всё то, что касалось любви к Богу и к ближнему, чистоты сердца и личной жизни. Даже жизнь семьи у бывшего бессемейным учителя уже отступает на задний план; к государству его отношение представляется чисто пассивным; к промышленной деятельности, к добыванию средств к жизни он не только сам по себе, из-за своего призвания питает отвращение, но относится явно враждебно, а всё прочее, что касается искусства, красоты и наслаждения жизнью, всецело остается вне его кругозора. И следует признать, потому что этого нельзя не признать, что это существенные пробелы, что мы встречаемся здесь с некоторой односторонностью, которая отчасти обусловливалась своеобразными особенностями в жизни Иисуса. И не того рода эти пробелы, чтобы отсутствовало лишь доведение известного правила поведения до конца, при наличности самого правила; отсутствует прежде всего правильное понятие, особенно в отношении государства, промышленной деятельности и искусства, и было бы совсем безнадежной затеей пытаться представить себе деятельность людей как граждан, стремление к расширению и украшению жизни, пользуясь промышленностью и искусством, — исходя из предписаний или примера Иисуса. В этом случае требовалось некоторое добавление, исходящее от других народностей и вытекающее из других условий времени и состояний образования, и таким добавлением было отчасти то, что уже заключалось в приобретениях такого рода, сделанных греками и римлянами, а отчасти то, что предоставлено было дальнейшему развитию человечества и его истории.
———
Ренан (Жизнь Иисуса. Глава XI. Царство Божие, стр. 178):
Эти правила, прекрасные для страны, в которой жизнь протекала на открытом воздухе и в ярком свете дня, этот нежный коммунизм кучки Божиих детей, живших согласно велениям своей совести на лоне
