Ее смешок.
— Хочешь, пойдем прогуляемся? — спросила она.
Голова шепнула «нет», рот ответил «да».
Когда мы выходили из кафе, она сказала, как ее зовут — Астрид, а я назвал свое имя и тут же подумал, не стоило ли дать вымышленное, но было поздно.
Люксембургские сады. Холодно, ветрено, испуганные голые деревья на фоне белесого неба. Она пнула кучу листьев, и они разлетелись по ветру. Проявление детской радости выглядело ожесточением. Она спросила, какого я роста. Я пожал плечами и усмехнулся — время от времени мне задают этот глупый вопрос и изумляются тому, что я не знаю. Зачем мне это знать? К чему? Какая польза в нашем обществе от того, что знаешь свой рост, кроме того, что способен ответить на этот вопрос?
Я спрашивал о ней, она была уклончива, и ее глаза смотрели на меня, как холодный дождь. Из какой она страны? Астрид ответила, что ее семья постоянно переезжала, — Испания, Италия, Германия, Бухарест, Мальдивы. Но родилась-то она где? На дороге, сказала она, прикрыв глаза. Родители плохо с ней обращались, и она не желает возвращаться к ним даже в мыслях. Будущее — тоже невыносимая тема. Куда она направляется? Чем собирается заниматься? Астрид качала головой, словно я неправильно ставил вопросы.
Затем она начала меня утомлять долгими историческими экскурсами. Скажите на милость, какое мне дело до того, что Людовик XVI порезался утром во время бритья перед тем, как его гильотинировали? Разве мне надо знать, что стоящий рядом с костром свидетель утверждал, что во время сожжения Жанна д'Арк говорила из пламени с Богом? «Можешь быть доволен! — сказала она. — Я от тебя не отреклась». И Бог ответил: «Глупая женщина, разве меня может интересовать, что думают эти люди? Я люблю читать об истории, но что-то во мне восстает, когда мне о ней рассказывают, будто я умственно отсталый ученик и не способен открыть книгу».
Словно почувствовав, что я заскучал, она внезапно замолчала и уперлась взглядом в землю, а я подумал, что есть в ней что-то слишком прилипчивое. Мне пришло в голову, что если я не отвалю в ту же секунду, то придется отваживать ее при помощи бутылки ментолового спирта и открытого пламени, но она пригласила меня к себе, и я принял приглашение.
Астрид вошла и застыла посреди комнаты. Ее поза заставила меня вспомнить о коровах и лошадях, которые спят стоя. Мы занялись любовью в темноте в спальне, и лунный светлишь иногда касался ее лица, и я видел, что ее глаза не просто закрыты, а крепко зажмурены.
Потом я наблюдал, какое она получала удовольствие, снимая пластиковую упаковку с новой пачки сигарет так, словно срывала ромашки. Напряжение как будто покинуло ее, и она пылко говорила обо всем, на чем останавливался ее взгляд: о потолке, окнах, шторах, выцветших обоях, словно эти предметы занимали ее много лет, и меня покорили ее знания и проница тельность, и я спросил, является ли ее энергия европейской по своей сути.
— Нет, такова я сама, — улыбнулась Астрид.
Затем она спросила, люблю ли я ее? Я долго не говорил откровенно об этом с Кэролайн и сейчас ответил — нет. Захотел добавить что-нибудь обидное, чтобы она больше никогда не появлялась, и сказал:
— Шла бы ты отсюда, пока твое заостренное лицо что-нибудь здесь не порезало.
Астрид вспыхнула, разорвала меня в клочья, раскритиковала все, что было во мне. Я понял подтекст: ты меня не любишь, но, хотя я защищался, требовалось ли мне вообще защищаться, если я кого-то не любил, ведь я знал ее всего два дня.
Она отвела душу, а я заинтересовался, что она собиралась делать с моей пустой жизнью? Хотела ли наполнить ее и таким образом опустошить себя?
Вот как это происходит: она появляется, хоть я ее не зову, и встает передо мной, как полусонная корова; иногда мы готовим ужин, иногда мы его съедаем, иногда мы занимаемся любовью, иногда она во время этого кричит, и мне это очень не нравится.
Астрид часто держит меня за руки, даже если мы в это время расхаживаем по квартире, и когда она говорит, я постоянно теряю ориентацию. Ее английский безукоризненный, но я часто не понимаю, что она хочет сказать, словно слушаю сжатый конспект ее мыслей. Иногда она смеется, когда что-то рассказывает, и, пусть ее смех очень мил, я под страхом смерти не взялся бы объяснить, что такого смешного в ее рассказе. Иногда она смеется тому, что говорю я, но в такие неподходящие моменты, что я бы не удивился, если бы она прыснула на определенный артикль. Ее смех настолько огромен и долог, что я опасаюсь, как бы меня не засосало в ее рот и не выбросило в другом конце Вселенной.
И еще она верит в Бога! Представить себе не мог, что буду жить с женщиной, которая верит, и от скуки завожу с ней несерьезные споры о нем, бросая избитый аргумент: если Бог существует, откуда в мире столько страданий и зла? Она разит меня остроумной фразой Господа, адресованной Иову: «Где ты был, когда я творил небеса и землю?» Разве это ответ?
Полагаю, ее любовь ни имеет ко мне никакого отношения, кроме нашей близости, — неудачное место, неудачное время. Она любит меня, как голодный любую бурду, какую бы перед ним ни поставили, — это чувство не дань кулинару, а свидетельство голода. В приведенной мной аналогии бурда — это я.
Я бы хотел ее полюбить, но не любил. Она была красива, особенно когда пораженно или удивленно что-то восклицала, но заставить себя полюбить ее я не мог. Сам не знаю почему. Может быть, оттого, что она первый не родной мне и не связанный с медициной человек, который видел меня голым и уязвимым, или оттого, что она так часто радовалась, что я просто с ней рядом, — меня раздражала мысль, что само мое существование делает кого-то счастливым, хотя сам я от него ровным счетом ничего не получаю.
Вчера она попросила называть ее Полин.
— Я придумываю новое имя в зависимости от того, в какой нахожусь стране.
— Хочешь сказать, что Астрид — не настоящее имя?
— Настоящее, если ты меня так зовешь и я отзываюсь.
— Какое у тебя имя?
— Полин.
— Это французское. А самое первое?
— Первых имен не существует. Все имена употребляли и раньше.
Я сжал зубы и подумал: что я делаю с этой ненормальной? Она слишком много говорит, ее слезы меня сначала расстраивают, затем утомляют, и я все больше и больше убеждался, что она лечилась в доме для умалишенных, а если нет, ей надо подумать туда устроиться.
Хотел закрыться от нее, но не получилось. Астрид, или Полин, или как там ее еще проникала в мои мысли и мое сознание, находя в книгах те места, которые я подчеркивал. Недавно она обнаружила, что я отметил у Лермонтова: «…я был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть». Это место ее особенно заинтересовало, потому что было подчеркнуто, обведено, выделено маркером и снабжено комментарием: «Мое детство». Следует быть осторожнее и не оставлять на бумаге проблесков души.
Пора кончать, однако не знаю, как этого добиться, поскольку, чувствуя мое равнодушие, она все сильнее в меня влюбляется. Если бы я хотел с ней остаться, она, наверное, вышвырнула бы меня вон, но, понимая, что я намерен уйти, хочет остаться сама. Астрид понимает: выталкивать за дверь того, кто и сам намерен дать деру, вовсе не так приятно.
Снова объявился Эдди. Я стоял на улице Риволи и раздумывал, погонится ли за мной продавец, если я стащу всего один жареный каштан, и в этот момент у меня возникло странное ощущение, что со мной говорят, только не на языке слов, а при помощи энергии и колебаний. Обернувшись, я увидел, что на меня уставилось его перекошенное азиатское лицо, — мы смотрели друг на друга, но ни один не двигался с места. И так долго-долго. Наконец он с кротким видом помахал мне и пошел сквозь толпу пожать руку, которую я держал в кармане так, что ему пришлось ее оттуда вытаскивать. Мы дружески поболтали, и я удивился, насколько я обрадовался знакомому лицу. Узнаваемость — очень важная черта лица. Лицо Эдди