классной доске какую-нибудь репродукцию и говорила: «А теперь, дети, напишите по этой картине рассказик».
Картинка изображала братца и сестрицу, испуганно прижавшихся к подножию высокой сосны, — они явно заблудились в темном лесу; или озорника мальчишку с ворованными яблоками за пазухой, который лезет через забор, а хозяйская собака ухватила его за штаны; либо что-то другое в том же роде, назидательное и вместе с тем несложное для восприятия. Но даже будь картинка посложнее и поинтереснее, все равно вряд ли было бы интереснее ее описывать.
Это вовсе не означает, что я презираю подлинные случаи из жизни. Никогда я их не презирал. Наоборот, выискивал и копил в памяти, пока они не составили одну из моих коллекций. Иногда даже кое-что из них использовал, но по своему вкусу и усмотрению и в той мере, в какой находил нужным. Потому что самое важное — не случай как таковой, то есть не действие, а действующие лица. Герой может быть отражением взятого из жизни прототипа, а может родиться на основе впечатлений от многих жизненных прототипов. Но и в том и в другом случае, превратившись из прообраза в героя художественного произведения, он уже подвластен достоверности не фактической, а совсем иной.
Я часто не могу взять в толк, отчего некоторые люди проявляют столь живой интерес к тому, действительно ли произошло то, о чем ты им рассказываешь, и совсем не задаются вопросом, могло ли это произойти в действительности. Между тем художественная достоверность — я имею в виду реализм — подчинена именно этому, второму, требованию.
Я давно уже забыл и о «Парижской карьере», и о своих сомнениях относительно ее правдоподобности, когда однажды утром швейцар нашего посольства сообщил, что меня ожидает посетитель, и передал его визитную карточку: господин имярек, директор такого-то издательства.
Визит меня удивил. Обычно это я искал встречи с подобными господами, а не они со мной. Причем не просто искал, а проявлял настойчивость, писал письма, предлагал аннотации, посылал приглашения на обеды и ужины, пока не обеспечивал перевода и издания книги какого-нибудь болгарского писателя.
Посетитель оказался сравнительно молодым человеком безупречной внешности, единственным минусом которой было, пожалуй, отсутствие хоть каких-либо отличительных признаков. Бесцветная физиономия, невыразительный взгляд и серый английский костюм того безлично-элегантного стиля, который принят за эталон дипломатами и деловыми людьми.
Ровный голос, которым незнакомец объяснил, что желал бы издать произведение какого-либо болгарского автора, тоже был лишен каких-либо индивидуальных интонаций.
Его слова привели меня в еще большее недоумение, но я поспешил уверить гостя, что весь к его услугам.
— Что побудило вас заинтересоваться нашей литературой? — спросил я.
— Видите ли, здешние издательства наперебой выпускают американские романы… Публике эти американские романы уже осточертели… Рынок требует нового ассортимента… А поскольку у меня есть среди болгар знакомые, которые довольно много рассказывали мне о вашей литературе…
Я не стал спрашивать, отчего эти болгары не предоставили ему заодно и образчики нашей литературы, — мне было ясно, что он имеет дело с эмигрантами. Я ограничился тем, что назвал пять-шесть книг — ему требовались только современные авторы, — и в нескольких словах пересказал их сюжеты.
— Полагаю, что эти вещи меня заинтересуют. Но в любом случае я должен сам посмотреть их…
— А кто вас познакомит с их содержанием? Ваши друзья?
— Не беспокойтесь, они достаточно объективны. Так же, как и я. Политика, к вашему сведению, меня совершенно не занимает…
И, понизив свой бесцветный голос, словно поверяя мне некую тайну, продолжал:
— Знаете, мой отец до войны был директором одной из крупнейших газет правого толка. А некоторые мои приятели — фанатики коммунисты. Но лично я одинаково далек и от правых и от левых. Меня — пусть это звучит цинично — интересует только дело.
Мы побеседовали еще какое-то время, и он уже поднялся, чтобы откланяться, когда вдруг, словно бы спохватившись, произнес:
— Но вы ничего не сказали о вашей книге…
— Какой книге?
— Мои знакомые говорили, что вы написали большую книгу… весьма интересную…
Я не принял комплимента, и мы условились о следующей встрече, которая по настоянию издателя должна была состояться за обедом, чтобы можно было обсудить все вопросы более обстоятельно.
— И оставьте вы эту скромность… Принесите вместе с другими и свою книгу… Тогда и побеседуем…
Все выглядело достаточно прозрачно и без дополнительных бесед. Но по некоторым соображениям дело следовало довести до конца, так что обед все-таки состоялся.
— Вы не пьете? — воскликнул издатель.
— Увы, нет.
— Ни капли?
Я подтвердил, что ни капли, и для вящей убедительности сослался на болезнь печени или сердца.
— В сущности, я тоже мало пью, — признался он. — Но между «мало» и «ни капли» есть некоторая разница.
Обед прошел ни шатко ни валко — в том смысле, что я больше молчал, а издатель перескакивал с одной темы на другую, словно изучая, чем я интересуюсь: кино, женщины, ночная жизнь, артистический мир — все это, разумеется, как аспекты парижской жизни.
За кофе он якобы неожиданно вспомнил о пакете, который я оставил в гардеробе, и спросил:
— Вы принесли ваш роман?
— Нет, конечно. Да это и не роман вовсе.
— Да, мне, собственно, говорили, что это нечто в ином роде. Тем не менее позвольте мне составить о нем собственное мнение. В следующий раз захватите, хорошо?
«Следующий раз» тоже сопровождался обедом. А обед — перескакиванием с темы на тему с целью «прощупать почву». Излишне объяснять, что «почвой» в данном случае была моя скромная персона.
— Я слышал, ваш отец был человеком религиозным…
— Не в общепринятом значении этого слова.
— О, в общепринятом религиозны только дети и старики. Но должен же человек во что-то верить, правда?
— Все мы во что-то верим, если придерживаемся каких-то убеждений.
— Вы опять об идеологии. Я — о другом. Знаете ли, я поддерживаю отношения с одним азиатом, это необыкновенный, поистине выдающийся человек… мудрец и ясновидец…
Он подробно рассказал об этом человеке, который, по его словам, жил неподалеку от Парижа, предложил отвезти меня туда послушать какую-то беседу и для пущей убедительности даже подарил его фотокарточку. Она и сейчас хранится среди моих бумаг. Судя по выражению лица, азиат был скорее расчетлив, чем мудр, ничего необычного, если не считать длинной бороды, в его физиономии я не углядел. Бороды в те годы еще не вошли в моду.
После этого разговор, вернее, монолог перешел на более общую тему — о человеческих контактах и знакомствах с интересными людьми.
— Я думаю, вы живете тут довольно изолированно…
— Пожалуй.
— Ничего удивительного. Французы внешне общительны, но в дом к себе впускают неохотно. Правда, к художественным кругам это не относится.
И он заговорил о своих знакомых художниках, в чьих мастерских собираются интересные люди и милые девушки. Имен он не назвал, но предложил мне вместе как-нибудь вечером съездить в одну из таких мастерских. Вообще он на этот раз закидал меня предложениями — повести меня туда и сюда, показать то и другое, оказать ту или иную услугу, словно Париж был его личным владением.
Я отвечал на все его предложения с уклончивостью, которая была лишь вежливой формой отказа, но это ничуть не обескураживало его. Он смотрел на меня своими бесцветными наглыми глазами и продолжал