мог, разумеется, извлечь из груды моих записей еще пять или пятьдесят историй, но не видел в этом смысла.
Были среди моих собратьев и люди, признававшие за мной право писать романы. В конце концов, кто в наше время их не пишет? Романы нынче стали такой же эпидемией, какой в свое время были юношеские вирши о первом вешнем дне и первой любви. Так что вопрос о моем праве на этот жанр был кое-как решен. Но возникал другой вопрос — о теме: почему «шпионский» роман?
В самом деле, почему «шпионский»? Эта загадка иной раз вставала и передо мной самим. Я занялся темой разведки сначала просто так, почти шутя. Бывает, что увязаешь в серьезном деле, можно сказать, в шутку. Но ведь даже шутки рождаются не случайно.
С того дня, когда зловещая туча атомного гриба нависла над развалинами Хиросимы, мир стал жить на грани войны. Наступила эра Великого страха, как говорили там, на Западе. И страх этот там, на Западе, был как-то осязаемее. При каждом новом политическом кризисе — а они следовали один за другим через короткие промежутки — типографские машины принимались изрыгать экстренные выпуски с огромными устрашающими буквами. Дикторы мрачными голосами возвещали по радио последние тревожные новости. Люди богатые готовились, если что, удрать на самолете в Швейцарию или на Балеарские острова. Бедные довольствовались тем, что выстраивались в очередь за мылом и растительным маслом.
В действительности же мирное существование, пусть непрочное, пусть непрестанно подвергающееся опасности из-за локальных конфликтов, продолжалось. Но в особой атмосфере — болезненной, лихорадочной атмосфере холодной войны. Когда-нибудь, если человечество уцелеет, ученые, наверно, подробно исследуют влияние этой атмосферы на душевное здоровье нескольких поколений. Скептицизм и примиренность, цинизм и отчаяние, сексуальные излишества да и просто истерия вряд ли никак не связаны с Великим страхом.
В этом климате круглосуточной слежки друг за другом, грандиозных блефов, грозящих перерасти в катастрофу, военных маневров, грозящих перерасти в военные действия, бесшумно и напряженно, точно огромные циклотроны, работал механизм разведок. Не только для того, чтобы предугадать намерения противника. Но и потому, что под обманчивой видимостью мирной жизни уже разворачивались глухие битвы психологической войны с ее диверсиями, переворотами и саботажами.
Некоторые люди считают все это сомнительной выдумкой единственно потому, что не видят дальше собственного носа. Некоторые защитники современной темы воспринимают напряженную тайную борьбу в сегодняшнем мире не как современную тему, а как приключенческие небылицы. В конце концов, каждый понимает, как может…
Итак, я приступил к делу почти шутя, отчасти еще и потому, что на эту тему было принято смотреть свысока. Меня никогда не привлекали темы, на которых уже испытывали свои перья мои собратья, хоть я и знаю, что каждый вправе испробовать свое перо, особенно, если убежден, что превзойдет достигнутое другими. Правда, шпионская область, как ее презрительно называли, была довольно основательно разработана на Западе, но это всегда шло именно по линии небылиц — даже когда это делали люди, хорошо осведомленные об истинном положении вещей. Так что почва, в сущности, оставалась почти нетронутой, надо было лишь засучить рукава.
Я отнесся к этой теме серьезно, когда понял, что это территория холодной войны, а не просто хорошо закрученной интриги. И попытался, насколько возможно, очистить повествование от сложных, запутанных поворотов сюжета, дав место характерам — в соответствии с элементарными правилами теории литературы. Холодная война была для меня «плохой погодой», к которой привыкаешь за неимением лучшего, но чье холодное дыхание пронизывает насквозь человеческие души и человеческие взаимоотношения, и мир под пасмурным ее небом выглядит тревожным и неприятным.
На этот раз дело тоже началось с того, что за мной увязался человек по имени Эмил Боев, — между нами говоря, имя придуманное, но не мной, а им самим: будучи подкидышем, он имел редкую возможность выбрать себе имя самостоятельно. Увязался он за мной, собственно, еще в Париже, но только там его образ был смутным, неопределенным, и я постепенно приписывал ему те или иные черты близких мне или вымышленных людей и рекомендовал ему вести себя как подобает, если он хочет стать положительным героем. Но чем больше он обрастал плотью и кровью, тем яснее я сознавал, что мне предстоит иметь дело с человеком нелегким, который не особенно считается с мнением окружающих и вообще не слишком стремится попасть в положительные герои. Так оно и оказалось. И я нисколько не удивился, когда впоследствии некоторые стали сетовать, что мой Эмил Боев не может служить примером ни в жизни, ни в работе, что он не брызжет оптимизмом, да к тому же еще и старый холостяк, бирюк, который и не собирается свить гнездо, создать семью. Я с самого начала предостерегал его, но бывают люди, которым хоть кол на голове теши, им хоть бы что.
Конечно, не исключено, что и я несу долю ответственности за повадки моего героя. Говорят, герой всегда в той или иной степени повторяет своего автора. И поскольку я не обладаю достоинствами Боева, то ничего удивительного, если я — дабы соблюсти указанное правило — наделил его своими недостатками.
Темы разведки и преступлений надолго привлекли меня, ибо я увидел в них тему двух миров — в первом случае как прямую конфронтацию, во втором как мучительную борьбу с призраками старого. Тема двух миров возникла для меня еще в детстве, в то смутное время, когда я увидал фотографию идущего на виселицу Марко Фридмана, потом в повседневных уличных схватках, позже в эпопее войны и нелегальной борьбы, а еще позже — в опасных грозах «плохой погоды». Эта тема была для меня, в сущности, Главной темой, она оставила свой след во всех моих рукописях, это была моя тема, в чем я не вижу ни моей заслуги, ни вины. Просто я родился и вырос под ее властным влиянием.
Два мира. О чем ином можно писать, когда они сцепились друг с другом не на жизнь, а на смерть, когда отзвуки их единоборства долетают до самых отдаленных уголков планеты, когда от исхода этого единоборства зависит все прочее.
Не помню, чтоб я когда-либо говорил себе: сегодня буду писать о двух мирах. Не помню, чтоб я когда-либо тешил себя мыслью, что стану летописцем их поединка. Я просто описывал человеческие одиссеи, банальные или трагические, одиссеи тех персонажей, что неотвязно следовали за мной. Но где бы я ни оказался — среди кошмаров какого-нибудь вертепа или в муравейнике городской улицы, в месте встреч заговорщиков или влюбленных — всюду слышался мне громкий или приглушенный шум этого поединка. Он отдавался эхом в нестройном стуке моей машинки, потому что иначе не могло и быть; даже в слова, которым мне хотелось придать звучание любви, проникали хриплые ноты ненависти, потому что в нашей вселенной света и мрака все имеет свою тень, а ненависть — это тень любви.
Иногда к исходу ночи, после того как населенные чудовищами кошмары исчезают, мне вдруг во сне является свет. Он льется в окно вагона — я еду в поезде, и путешествие, видимо, подходит к концу, потому что в окно уже видны дома незнакомого города.
Не знаю, движется ли поезд по мосту, по высокой насыпи или просто плывет в воздухе, но я вижу с птичьего полета и в то же время совсем вблизи широкие проспекты, обсаженные деревьями, по-утреннему синюю листву, старинные барочные дома, белые-белые, какими они могут быть лишь во сне на исходе ночи, вижу синие купола, а ниже — белые балюстрады балконов и синие окна, в которых отражается небо.
А поезд продолжает нестись вперед, вот он уже замедляет ход, вдали уже синеет море, а на нем белые корабли, как и полагается для пейзажа, который весь сине-белый, и я думаю о том, что, вероятно, мы уже подъезжаем, и ощущаю тот нетерпеливый трепет и сладостное обмирание, какое испытываешь всегда, приезжая в красивый незнакомый город.
Красивый незнакомый город… Было время, когда это было моей мечтой, когда я думал, что после каждого такого путешествия будет рождаться новая книга, тем более удивительная и прекрасная, чем удивительнее и прекраснее этот впервые увиденный город. Впоследствии жизнь убедила меня, что дело обстоит несколько иначе. И я понял, что стремление к далеким городам вызвано было не столько любовью к литературному творчеству, сколько жаждой странствий.
Странствия — и давние, на небольшие расстояния, и недавние — в чужие страны, — не помогли мне создать ожидаемую серию шедевров. То, что промелькнуло мимо твоих глаз, в лучшем случае может