«КОРАБЛЬ СМЕРТИ.»
Есть факты жизни, о которых мучительно думать и еще труднее писать, ибо малодушная мысль прячется от них, а человеческие слова бессильны и жалки перед лицом величайшей трагедии, развертывающейся изо дня в день, почти на наших глазах…
Когда-то, в момент крушения первой русской революции, самодержавие праздновало свою победу вакханалией карательных экспедиций и смертных казней. — Вся страна содрогалась от ужаса жестоких расправ, молча истекала кровью. Печать, служившая победителям, злобствовала и улюлюкала, ненасытная в мщении и безудержная в своей ненависти к революции; а та — другая, рожденная в дни народного пробуждения, молчала, разбитая и зажатая в железные тиски возрожденной цензуры
Но в эти тяжелые и полные глубокого трагизма месяцы, среди вынужденного безмолвия и тупой подавленности дважды раздался набатный голос возмущенной народной совести и заставил на минуту весь мир обратить свои взоры туда, где бездонное горе и ненасытная смерть становились «бытовым явлением» русской жизни.
Встал во весь свой гигантский рост Лев Толстой и произнес незабываемые слова о намыленной веревке палача и о своей готовности разделить участь распинаемого народа.
Выступил чуткий, как сама народная совесть, Короленко и приоткрыл завесу на бесконечный лес перекладин — чудовищный лес, которым, словно в сказке, стала зарастать русская земля. И в унисон этим набатным взволнованным голосом прокатился по всей стране сочувственный стон — протест, ибо в те времена люди не утратили еще способности чувствовать, и всесильная смерть не убила в них воли и жизни.
Это было пятнадцать лет тому назад, в дни победного торжества царской династии, в дни гибели первой революции…
И вот теперь, спустя вереницу прожитых лет, снова царит над Россией самовластная смерть, и снова страна, бессильная и распятая, истекает кровью.
Но от края до края Российской земли не слышно уже голосов народной взволнованной совести, не видно гигантов духа, дерзающих сказать Смерти властное: «Остановись.»
Что случилось с народной душой? И что значит ее мертвенное безмолвие?
Мы пережили Великую Русскую Революцию с ее светлыми днями и грандиозными катастрофическими периодами. Мы пережили четыре года большевистской диктатуры, перед которыми бледнеет, может быть, французский 93-й год. И мы знаем своим потрясенным разумом и мы видели своими помутившимися глазами то, чего не знали и не видели десятки прошлых поколений, о чем смутно будут догадываться, читая учебники истории, длинные ряды наших отдаленных потомков…
Нас не пугает уже таинственная и некогда непостижимая Смерть, ибо она стала нашей второй жизнью. Нас не волнует терпкий запах человеческой крови, ибо ее тяжелыми испарениями насыщен воздух, которым мы дышим. Нас не приводят уже в трепет бесконечные вереницы идущих на казнь, ибо мы видели последние судороги расстреливаемых на улице детей, видели горы изуродованных и окоченевших жертв террористического безумия, и сами, может быть, стояли не раз у последней черты.
Мы привыкли к этим картинам, как привыкают к виду знакомых улиц, и к звукам выстрелов мы прислушиваемся не больше, чем к гулу человеческих голосов.
Вот почему перед лицом торжествующей Смерти страна молчит и из ее сдавленной груди не вырывается стихийный вопль протеста, или хотя бы отчаяния. Она сумела как то физически пережить эти незабываемые четыре года гражданской войны, но отравленная душа ее оказалась в плену у Смерти. Может быть, потому расстреливаемая и пытаемая в застенках Россия сейчас молчит…
***
Большевистский террор имеет уже свою историю.
Если в первые два года после октябрьского переворота большевики любили становиться в вызывающую позу Робеспьера, а доморощенные Мараты ненасытно требовали крови и крови; если самый террор этих лет был демонстративно кричащим, бесформенным и стихийным, то, по мере овладевания государственным аппаратом, носители диктатуры чувствовали все большую и большую необходимость ввести террор в определенные рамки, подчинить его соответствующим органам, а главное — сделать его менее шумным, внешне менее заметным.
Эта необходимость диктовалась не только опасностью для самой власти увязнуть и захлебнуться в ею же вызванной кровавой анархии.
Одинокая в своих социальных экспериментах, не признанная мировыми державами и безнадежно отдаленная от них огневой завесой террора, эта власть предчувствовала роковые последствия своего одиночества и беспокойно искала выхода. Тогда стал складываться своеобразный режим советского «правового порядка» — этот циничный двуликий Янус, одним ликом подобострастно глядящий на Европу, а другим — на Азию диких Монголов. Тогда из глубины коммунистических застенков стали законности», а в «Собрании узаконений и распоряжений правительства» появился бесстыдный декрет об отмене смертной казни…
Террористическое чудовище, в угоду Европе, облачилось в белые человеческие одежды, но под этими одеждами продолжали скрываться хищные когти зверя и ненасытная душа каннибала.
Террор не ушел из жизни. Но с городских площадей и окровавленных тротуаров он укрылся в мрачные подземелья чрезвычаек, чтобы там, за непроницаемыми стенами, вдали от человеческой совести, беспрепятственно творить свое черное дело.
Террор не ушел из жизни. Но бесформенный и хаотический вначале, он принял мало-помалу очертания сложного карающего аппарата, с бесконечным числом инстанций и звеньев, с формальным «делопроизводством» и всеми аксессуарами «революционной юстиции», но всегда с одним и неизбежным концом — неумолимою смертью в застенке от руки профессионального палача.
Этот обезличенный аппарат, пускаемый в ход привычной и не дрожащей большевистской рукой, изо дня в день бесшумно и методично расстреливает почти уже бесчувственную Россию. И чем больше число ее жертв, тем глубже зарывается он в свои подземелья.
Газеты почти не печатают сообщений об ежедневных расстрелах и самое слово «расстрел» казенные публицисты предпочитают заменять туманным и загадочным — «высшая мера наказания». И только время от времени, когда раскрыт очередной контрреволюционный заговор и коммунистическому отечеству грозит опасность, на столбцах «Известий» и «Правд» появляются длинные списки людей, раздавленных машиной террора. И тогда вздрогнувшая страна узнает имена безмолвных жертв «революционного правосудия»…
***
Террор не ушел из нашей жизни. И может быть, потому не настало время говорить о нем во всей полноте.
Будет день, когда собранные воедино безмерные человеческие страданья и загубленные человеческие жизни сложатся в грандиозную потрясающую картину пережитого четырехлетия и перед судом истории предстанут современные каннибалы, звериными руками насаждающие коммунистический строй.
Мы же, живые свидетели террора, ежеминутно ощущающие на себе его тяжелое дыхание, видевшие кровь и знающие Смерть, — мы не можем еще говорить о нем с достаточной полнотой. Ибо то, что мы видели, и то, что мы знаем — это лишь отдельные разрозненные эпизоды,
маленькие факты-песчинки, занесенные смерчем террора в наше сознание.
Но, может быть, об этих случайных фактах, запечатлевшихся в памяти, правдивых и неприкрашенных стоустой молвой, нужно говорить и писать именно теперь, когда «террор продолжается» и когда день за днем складывается его позорная кровавая история.
Настоящие заметки и хотелось бы рассматривать, как не претендующий на полноту «человеческий документ», составленный по рассказам самих смертников и невольных свидетелей их последних дней и минут. Здесь нет «истории» террора. Здесь нет попытки дать ему политическую или этическую оценку. Только несколько маленьких фактов о расстрелах уголовных преступников, произведенных в застенке Московской Ч. К., и при том за короткий период времени, с конца января по июнь 1921 года.