- Здорово, помещик!
Похохотали хриплым смехом каменным, похмельным.
- Важно мы вчера. А этот поп Иван - не дурак.
- Да уж не даром на старости лет из самарского собора в медвежий угол попал.
- Эх, жизнь помещичья.
Похохотали.
- А что, Вяча, сказать, что ли?
- Это про что?
- Ну? А про письмо-то?
- Да что письмо? Не хочешь сказывать - от кого, и не надо. Вот невидаль.
- Ну, да уж скажу, Вяча. Вчера не хотел, сегодня скажу, порадую братца.
И голос свой Федор на хриплый шепот перевел.
- От Веры, от Таракановой, письмо. К нам едет, уж выехала. Сегодня к ночи здесь.
- Ну? Не врешь?
- И не одна. А с кем, сам догадывайся.
И хихикнул Федор. Закраснелся Вячеслав, на кровати привстал.
- С Машей? Да не томи ты.
- А то с кем же? То-то гульнем!
И начали братья вставать-одеваться. Хохочет Федор каменно. И глаза его открыто хищно красны. Вячеслав влюбленно взоры отводит, сам брата стыдится, что перед ним, перед молодцом, он как девчонка.
А Федор по комнате шагает, со стана своего могучего сон стряхивает.
- Эй! Кто там ножищами шлепает? Закусить приготовь. Помещики от сна встали. Слышь, что ль...
- Сию минуту.
- А только, Федя, ничего это? Не нагорит нам?
- Это про что?
- Дома бы не узнали.
- Вот трус. Не семилетние мы. Помещики называемся.
В комнату радостный свет рвется, радостный звон в стены каменные кидает.
Третью неделю братья в Лазареве живут. Это то именьице, которое железный старик у Сампсонова купил. Имение раньше большое было, давно, при Шереметевых еще, из рук в руки переходя, урезалось; Сампсонов уже малым клочком земли владел. Но усадьба с большим домом недостроенным, со службами разрушающимися, со всякими угодьями забытыми, велика. И велик и красив парк прихотливый, с рытыми озерами.
Переселение братьев произошло так: страшны стали матери старухе-вдове доносы на сыновей ее, на Федора и Вячеслава. А доносы шли отовсюду.
Почтенный купец-старик, в сторону глядя и покашливая, слово закинет про Заречье. Рахиль, монашенка молодая, но степенная, чай пия, на дверь оглядываясь, благодетельнице про ужасные ужасы шепчет, головой кивает, руками разводит.
- Только вы очень-то не пугайтесь, матушка. Дело молодое, может Бог-то еще и вразумит. Пантелеймону-угоднику молиться, матушка, надо. Ну а в народе, точно, плохо говорят. За что купила, за то продаю. А на Тараканиху-ехидну эту губернатору пожаловаться надо. Разные дела за ней числятся.
И еще доносы от разных людей верных бывали. Про пьянство, про дебоши, да про долги. С пути Федор сбивается, Вячеслава за собой в яму черную тянет.
Страх в душе материнской беспрерывный поселился. А ни сил, ни уменья нет. Федора грубого и злого сама давно боится, а Вячеслава призовет, начнет выговаривать, а он:
- Да что вы, мамаша? Кто это вам наговорил-нажаловался? Когда это вы меня пьяным видали?
И точно, не видала. Но ложь чует. И страхи материнские, и предчувствия растут. А Рожнов, умнейший старик, огорчает:
- Нет уж, увольте. В конторе у нас им дела найти не сумею.
На Благовещенье в посту отец Лев, протопоп, пришел. Старец мудрый и душевный. Давно бы отцу Льву архиереем быть, но матушка его безумная жива. Много лет несет старец крест свой. Безумную жену свою, слов не говорящую, подобие божеское утратившую, не отдает отец Лев в сумасшедший дом. Сам за ней присматривает, молитвы читает. И глубокая грусть навсегда в любящих, в тихих, в запавших очах старца.
И разговорилась мать огорченная с протопопом искренне. И присоветовал протопоп, размысливши, жить блудным сынам в имении Сампсоновском. От соблазнов вавилонских подалее, к землице поближе, а следовательно и к Божьей правде ближе.
И добавил протопоп:
- Можно бы средства и подействительнее выискать. Но то лекарства горькие, и сильную руку от Бога иметь надо, чтобы лекарства те чад своих выпить принудить могла.
И взглянул отец Лев мудрейший на стенной портрет железного старика. И тотчас послал ласковые взоры свои грустные в глаза вдовы-матери.
И поняла. И почуяла стыд упрека, и почуяла радостную надежду. А к ночи успокоение затихла, когда, после беседы с Вячеславом, прошептала:
- Вот и слава Богу. Слава Богу. Без борьбы приняли. А я-то, неразумная, боялась. Недаром отец Лев восьмой десяток доживает.
А с Федором говорить боялась. Вячеслав бегал.
Была еще беседа втроем. Она, Семен и Рожнов в кабинете заперлись на час. О деньгах беседа. Успокоил Рожнов:
- Тянуть еще можно. И после совершеннолетия Федора Яковлевича. Так, малыми суммами снабжать будем. Отписаться сумеем. Но до крайности прижимать не резон: там близко Обжорин. Как бы не подманил на векселя. А этот почище Тараканихи. Он хоть сто тысяч Федору Яковлевичу даст. Только нам они в полмильончика обойдутся.
Семен слушал, молчал, конфузился. Макар на совещание не пошел. Узнав в чем дело, Рожнову сказал:
- А ну их к черту! Сократите вы этих балбесов. Умеючи, их вот как скрутить можно. И не пикнут. Что тут долго разговаривать...
И поехал в невестин дом, наполнясь своими мыслями.
XVII
Был у Макара с матерью разговор. Старуха одна после обеда в спальной сидела, на иконы глядя, тоскливо о Корнуте мыслила. Вошел-вбежал Макар деловито.
- Я, мамаша, день свадьбы уж назначил. Тринадцатого венчаюсь. Так вот, сообщить пришел. Времени уж немного. Всего неделя. Вы уж, пожалуйста, что вас касается, оборудуйте, похлопочите.
Заморгала мать часто-часто. Напугал ее сын. И не сразу заговорила.
- Тринадцатого? Что ты? Что ты, Макарушка? Ведь, двенадцатого, в Преполовение, батюшка наш скончался. Двенадцатого только срок траура. А ты...
- Так ведь, я тринадцатого...
- Бога ты побойся, Макар. Шутишь, что ль!
- Толком вам, мамаша, говорю: не одиннадцатого и не двенадцатого, а тринадцатого венчаюсь.
- Да что это ты, Макарушка, сразу. Напугал-то меня как. Почитай, два месяца о свадьбе не заговаривал. Я уж думала, дурь-то вышла. А тут - тринадцатого.
- Я бы просил, мамаша, о невесте моей такие слова не говорить. А
то привыкнуть можете и через неделю опять такое скажете. Тогда оно совсем нехорошо будет. О моей супруге, своей невестке, скажете. Так-то.