дергаем. А тут что? У тебя каков расчет в деле этом, в Доримедонтовом-то? А? Что-то мне невдомек. Вот, говоришь, из дому носу не кажешь. И знаю, что не кажешь. И с тех самых пор. Может, и ране чуть. А людскому-то глазу так оказывает, будто с самого того дня, в аккурат...
- Раньше я заболел. Второй месяц болею. Доктор вот за границу шлет.
- Болеешь. Знаю, что болеешь. Я вот тоже не больно здоров. А весточку от тебя получил и прикатил. И препожаловал. Так-то. В городу-то шушукаются, а тебя-то и не видать нигде. И, слышно, и к себе не пускаешь, и на похоронах братниных не был. Толки-то, они и тово, и тово, пуще да больше. А ниточки-то и нет никакой. Ниточки-то, говорю, не приметил я, хе-хе. Ну, конечно, дело это почитай что и не торговое. Ну, да все ж таки. Не делены с ним были... для людей-то, для людей-то... И прииски эти. Тут одно к одному. Ты вот тут сидишь, а болтать-то и свободно всем, кому не лень. Коли, к примеру, мне бы сплетки плести охота была, что бы я подумал, а подумавши-то и раззвонил бы? А? Я бы так подумал: с приисками этими несуразными запутался он в конец. А тут брат умри да и оставь капиталы свои молодшим родственничкам; из фирмы, значит, прочь. Про Доримедонта-то Яковлича я бы сплел, что он голова, и так завещал не спроста, а пронюхавши, что фирмы-то дела тово, и спасти, значит, грошики свои пожелал... От приисков-то, значит. А тут что за оказия! Семен-то Яковлич, глава-то фирмы, в дому заперся, носу не кажет. А тут одно к одному, и братец, Макар Яковлич, тоже поприутих, а по городу толки-кривотолки: завещание, мол, изорвали. К чему, бы кажется? А тут бы я про прииски-то и вспомнил бы. Ба! Дела-то у него и вовсе, мол, плохи, коли на то пошел. Оно, конечно, может, у братца завещание без нотариуса, и дело то - Божье дело, не торговое. Ну, а все ж таки. Дыру, значит, заткнуть хочет. Кусок, правда, не маленький; круглым счетом, так говорить будем, мильончиков пять. Ну, да и прииска не мелочная тоже лавочка. Может, там и двадцатью не заткнешь, дыру-то. А за дело взялись больно уж шито-крыто, никому ни слова. И поразмыслил бы я... это если бы я сплетки-то плел... дай-ка спущу, пока что, акции эти самые. Ну, за восемьдесят пять, так за восемьдесят пять, где наша не пропадала. Чего бы похуже не было... Суд да дело, того-гляди. А главное-то в том, что ниточки никакой усмотреть нельзя. А ниточки нет, стало растерялся человек, запутался. А в торговом деле как? На трясине человека увидал, беги от того человека. Трясина-то - эк сколь в ей места. Кого хошь засосет. Не то что золотом, булыжниками не засыплешь. Так-то.
Нараспев слова свои говорил, короткими вздохами свистя и изредка шумно чай с блюдца схлебывая. Испуганный Семен круглыми глазами, часто моргающими, в глазки красные старца смотрел. Но взора не поймал. Говорить хотел, закричать хотел про то, что не так все это. Но, пот холодный на теле чуя, молчал, ждал; напуганный ловил все новые страхи. И заколотилась кровь в висках. Часто-часто. И откинулся. И в потолок глядел. Это тогда уж, когда тот речь свою кончал.
- А ты чего? Али впрямь так уж нездоровится?
- Я, Агафангел Иваныч, Доримедонтово это дело не для выгоды какой... Другое тут... Да и завещание никакого писанного не было... А что слова-то его... Сами вы помните Доримедонта...
- Кто говорит! Кто про то говорит! И не свои я опаски молвил. Я тебе сплетки, сплетки... Сам-то я никуда ныне, ну а все ж таки доходит. Я про ниточку. Про ниточку я. Ниточки, говорю, не видать. А без ниточки оно и не тово... Не ладно. Коли бы я помоложе был, годочков этак на пятнадцать...
- Агафангел Иваныч! О делах мне с вами поговорить надо.
- А мы о чем? Не о делах нешто калякаем. Э-эх! Прииска? Про прииска я с тобой ни-ни. Дела того не знаю, там не бывал. Ты там тоже не бывал, а знаешь. Ну, и знай. А по векселям вот тебе не платят - про то знаю. И по моему счету сумма не малая. И такая даже сумма, что откуда беда большая, от приисков ли, от векселей ли, сразу не разобрать.
- Да. Много, Агафангел Иваныч, пропадает.
- Пропадает? А у нас с папашенькой твоим не пропадало. А почему? Ныне больно уж бумаге гербовой верить стали. А мы не бумаге, человеку верили. Мы как! Нам что бумажки лоскуток, что бумага гербовая - все едино. Но глаз иметь надо. Глаз был у папашеньки твоего. Был. Помню, человек к нам пришел. Кредит у него был тогда. Десять, говорит, тысяч. Изволь, говорит. Процент известный. Только берет тот деньги, да не сосчитавши в карман сует. Постой, постой, это папашенька твой; дай-ка сюда на минутку. Дал тот. Нет, говорит, не будет тебе денег. Почему? Потому, говорит: не посчитал, значит не отдашь. Так-то.
- Да. Помню. Вы рассказывали.
- Помню, помню! Не больно помнишь, коли такое подошло. Отца бы помнил, не то бы было. Ну, протестуй векселя-то. Много получишь! Новое завели, бумаге верите, не человеку, бумагу вам всем заместо денег и суют. Акции вот эти самые... Оно, конечно, и мы не лыком шиты. Понимать можем. Только каждому делу свои люди нужны. В ту пору, что говорить, и мы с папашенькой твоим по-новому малость дело повели. Ну, да, ведь, что с меня и спрашивать ныне...
Надолго засвистел Рожнов, рукою правой седины свои взлохматив и на бороде и там позади за лысиною. Пот хотел со лба отереть. И вот грузно поник над чашкой перевернутой. Спать захотел. И тщетно Семен напуганный старался словами торопливыми боящимися пробудить старика ветхого. И о векселях говорил, и о новом своем замысле. Про Доримедонтово дело даже слово, как на рыбу удочку, закинул. Спал, свистел древний, пальцы красные в малиновом вареньи нежил.
Долго после напуганный Семен слова разные шептал в разных комнатах своего дома. Искал разгадки, искал пробуждения от сна своего. Молчали стены, молчали стулья, столы. Но чуть смеялись. И лишь за спиной Семена. Лишь за спиной его. Брел ослабевший, смертно-больной. Брел опять туда. Туда.
В коридоре темном настиг Семена лакей. Сказал:
- Никандр Семеныч приехали.
- Хорошо, - сказал Семен. И из тьмы крикнул. - Пусть в столовую!
Ушел. В тот день не повидались отец с сыном.
XXVIII
Во тьме сверкающими словами Виктора и своими думами заколдованная Дорофея сидела в комнате гостиничной. Слышала слова и не слышала. Подчас думала, что летит птицей ли малой, идеей ли большой. Куда летит? И спрашивала себя. И снова Виктора слыша, отвечала:
- Что будет! Что будет! Не могу я так. Не могу.
Кричала душой разраненной. Кричала тому ли умирающему, себе ли. Но не Виктору. Нет, не Виктору, здесь вот сидящему, руку ее схватившему. А Виктор говорил:
- Дорочка! Дорочка! Бедная, милая...
И была в словах его негромких сила. Но не то слышали Дорочкины уши. Говорил-пел Антон. Антошик, Антошик душе ее привет посылал.
- Умирающему любовь нужна. Как? Умирающему? Нет, нет! Пусть не свершится! Люблю! Люблю!
Любила, верила, не верила, и новой любви отдавалась безвольно. Спала ли? Шептала:
- Ты хороший. Ты все поймешь.
Но взоры Дорочки со взорами Виктора встретиться-столкнуться боялись в этот день. Тогда, впервые здесь, в стенах чужих, с ним легко было и плакать и улыбаться. Но не сегодня. И стыд губ не обжигал. Ныне не то. Виктор, внезапно найденный, близкий такой и родной, в глазах своих зажег огонь страшный. Вот слова его подчас плачут, по ней плачут, а чуется, будто зверь лесной в комнату забежал, близко где-то тут притаился, высматривает, зубами щелкнуть боится, когтями о пол царапнуть. Слушает, не слушает, страхом новым полнится Дорофея, слова про горе свое говорит жалобные. И не верит и не смеет уйти-убежать от нарастающего страха. А тогда, впервые здесь, когда от Антошика пришли, тогда - о, какая грусть сладкая, какая благостная чистота слез тогда.
- Дорочка, как рад я, что тебя нашел. Дорочка, маленькая, тихая, вот и молчишь ты, а мне хорошо, спокойно. Будто слова утешения слышу. Тихие слова и властные. Церковные слова. Устал я, Дорочка. Дорочка, ты мне родная стала, совсем-совсем родная. Или оттого, что и впрямь родные мы, по крови родные.
Чуяла-ждала: вот поцелует. Близкое дыхание. И страшилась. И сердце сжималось. А тогда целовал- утешал, и сладко было и тихо.
- Где Юлия Львовна? Почему не идет? Я знаю: она на меня обиделась.