XXXVIII
Более суток после той ночи прожила Зоя в лазаревском доме. В ту ночь сон не пришел. И не звала. До рассвета, мокрым полотенцем шею обернув, то принималась укладывать вещи в чемоданчик, то брала книгу и тотчас бросала. Померк, расплылся свет двух свечей-огарков. Пред ликом всплывшего солнца погасила. Услышав далеко за дверью топот босых ног, приоткрыла дверь.
- Марфуша?
- Иду, барышня. Раненько вы...
- Вот, Марфуша, на станцию бы кого-нибудь... Спешно. Телеграммы.
- Что ж, из конюхов кто ни на есть сгоняет... Пожалуйте.
- Сейчас. Вот тут, в конверте две телеграммы, там и деньги, трешница. Сдачи не нужно. Так конверт пусть и сдаст на телеграф. Да поскорее.
- В минуточку... Что это, барышня, или горло застудили?
- Да, да. Иди...
И заперлась опять в комнате. Еще не началась жизнь дома, когда Марфуша под дверь сунула расписки с телеграфа. Подходила к зеркалу Зоя; морща лицо, раскручивала повязку. Ждала ответных телеграмм, будто могли уже придти. И ползли, ползли часы. За дверью то далеко, то близко шаги. То, узнавала, то нет. Подходила крадучись к запертой двери. Прислушивалась. Но не к ней. Оглянула принесенный Марфушею завтрак. Подумала: «Хватит и на обед. Хорошо».
И томилась, переходя от стола к окну, от окна к кровати. Не скоро после полудня уснула сном нежданным. Давил кошмар. Вскрикивала. Проснулась, застонала. Голова болела. Предвечерние сумерки жутко глянули в два окна. Заметалась по комнате, томимая образами не отлетевшего еще сна.
Из комнаты не было проведено проволоки звонка; выходить не хотела. Не скоро дождалась топота Марфуши. Спросила про телеграммы.
- Как? Еще не было?.. Неужели? Когда придут, сейчас ко мне... Да, вот что. Принеси уксусу... Что? Ну да, уксусу.
Отвернулась от зеркала, топнула ногой, когда взглянула на обмотанную свою голову и шею. Повалилась на разворошенную постель. Стонала. И бессильно злобным взглядом смотрела на висящую в рамке красного дерева с бронзой раскрашенную гравюру. Бесцельно против воли изучала подробности изображенной псовой охоты. Хвосты тонконогих серых коней стрижены высоко; поджарые собаки рвутся со свор, подняв передние лапы; кавалеры все в белых штанах и коротких сапожках с отворотами, фраки синие, зеленые; а амазонки в разноцветных платьях по ветру распустили вуали своих шляп.
Томилась головной болью и не могла оторваться от ненужной картины. Особенно злили однообразные завитки-кудряшки на деревьях.
Темно стало в комнате. Не различались предметы. А все видела серых в яблоках коней, мчавшихся мимо кудрявой рощи.
Ни вечером, ни наступившей ночью не было ответов на телеграммы. Засыпала и просыпалась, хватаясь за голову. Утром заслышав шаги Марфуши, подозвала, стонущим голосом сказала:
- Лошадей на станцию. Что? Уехал? Кто уехал?.. Все равно, в тарантасе... Да, да, нездоровится.
Перед зеркалом долго пудрила пожелтевшие щеки и белой пудрой, и розовой. Морщась лицом, оправляла широкую черную бархотку на шее.
Перед полуднем в плетеном тарантасе доехала к станции. Оглянула. Вспомнила сразу тот день, когда тучи по небу ползли, когда неуверенная и обиженная на эту станцию из Москвы приехала.
Билось сердце частыми, кровь в темя бросающими, ударами. Поджидала поезда, на жесткой скамье сидя. Дрожь во всем теле чуяла.
«Скорей! Скорей!»
И тускло вспоминала недавнее и давнее, и как книгу неразрезанную видела какое-то завтра. И не манило завтра; но разломанными, исчезающими вспоминались вчера и сегодня.
Сквозь головную боль в сумеречном вихре неясных ощущений вдруг одно чувство свое увидела растущим, клубящимся в черную тучу. Чувство-мысль. И скрипнула зубами, и еще, и еще. Со скамьи жесткой встала, и забвенно ходила по душной казенной комнате, не замечая немногих поджидающих поезда, расположившихся с грязными пожитками. Волчья пасть, клыками щелкающая, грызла сердце Зои. То была ревность к Паше. Поздняя ревность, хохоча, терзала, грызла. Шептала Зоя грубые слова. Теребила муфту, и виделось Зое, что она душит Пашу, за горло ухватила так же, как тогда Виктор ее, Зою. Душила насмерть. И слышала вой-свист. Так ясно, бесспорно казалось, что Паша, белотелая Паша погубила так недавно еще возможное счастье.
«Счастье... Его княжна... А!»
И душила насмерть. И распалялось хищной злобой лицо. Откуда-то издалека прилетали обрывки мыслей:
«Может быть, можно еще... Да, все поправимо... Ты молода! Ты молода... Он ведь любит тебя... Спасти его, спасти...»
Но мыслям тем отвечала хриплой думой:
«После! После! А сейчас задушить, задушить...»
И распалялись желтые глаза-огоньки волчьей пасти; горячи уж стали клыки, впившиеся в сердце Зои.
Задрожали стекла. Потемнело. Подползли тяжелые вагоны.
XXXIX
Меж двух увалов, сходящих уже на нет, далеко от могучего Уральского хребта, широко, по-сибирски, раскинулся поселок в дюжину дворов.
Домики невысокие, крепкие. Бревна по пол-аршина в торце - не редкость. И заборы вкруг дворов - в целое бревно стена. Крутые кровли снегом искристым белы. Дымы над ними в чистое в сине-белое небо ползут. Церкви нет на далеко. Но при поселке молельный дом. Про него наезжающие, власть имеющие люди и знают и не знают. Не раз закрывали и печати прикладывали к дубовой двери. Теперь тяжелая дубовая дверь на могучих навесах ходит свободно.
В том поселке живет Вячеслав с сыновьями, Вячеслав Яковлевич, пятый сын железного старика, сам ныне и давно сединами старик. Сюда выслан с младшим сыном Петром, за деяния, совершенные ими под фамилией Новоземовы в шумный год московского восстания. На большее осудить не смогли: улик грозных не было, а подозрения большие. Старший же сын, Павел, и вовсе свободным гражданином вышел из следствия. С отцом и братом здесь теперь по доброй воле. Но с той зимы, как впервые приехал сюда, дважды уже ездил в Москву и в Петербург и на Волгу.
Март в начале. Красные полосы на далеко по небу легли-разорвались. Часа через три и темь падет. Из молельного дома шли все трое. Дорога чуть наезжена, снег искрится и красны отблески. К дому своему подошли в молчании. Знают Павел и Петр, что не любит отец на ходу беседовать. Дом крайний в поселке; в сотне шагов по излогу речка-безымянка льдом заснеженным извивается. Валы снеговые по льду ветер протянул.
На крыльце под навесом сёл Вячеслав, тулуп сукном крытый распахнул.
- Али Бог весну шлет?
- Да уж скоро.
- Скоро уж.
Голосами радостными отцу ответили враз. И Петр, младший, краснощекий здоровяк, нагольный тулуп свой скинул, плечи расправил, лопату взял и полез по крутой лесенке на крышу.
- Капель скоро, отец. Не успеть тогда, протечет. Ишь, сколько навалило.
- Смотри, тепло все выпустишь, озорник.
- Не все, отец. Останется.