обширного кольца народов, которое окружало греко-римский центр, подпасть под римское владычество значило включиться в круг, озаренный светом. И хотя среди народов, на кои распространил свою власть римский орел, было немало таких, которые в былое время имели весьма высокую культуру, но все они, по- видимому, в ту эпоху, когда мир завоевывал Pax Romana, впали в прострацию по тысяче и одной причине. Схороненные в храмах и библиотеках сокровища знания могли кое-как давать известный процент только благодаря тому, что на эти сун-дуки культуры (каковыми являлись некоторые города Египта и других стран) простерлась железная рука римских легионов. Рим обеспечил элементарный порядок и человеческое житье в смерче дикости, закружившем Азию и Африку. В Европе греко-римская культура тоже пробивала себе путь сквозь непроходимые дебри варварского мира. Можно ли, в самом деле, считать, что этот варварский мир пострадал от того, что римляне взяли его под свое крылышко? Железное их прикосновение не всегда было ласково на первых порах, но всегда благотворно в смысле дальнейших результатов. Можно ли утверждать, что было бы хорошо, если бы победил Верцингеторикс, галльский патриот, а не Кай Юлий Цезарь, римский завоеватель?
Мы, впрочем, имеем примеры и обратного. Во времена Аттилы и других варваров победа склонилась на сторону охватившего греко-римский мир кольца. Результаты? Результат — остановка человечества на тысячу лет, в течение которых оно предавалось всяким мракобесиям, какие только можно себе представить. И для чего? Только для того, чтобы через десять веков начать танцевать снова «от печки». Только для того, чтобы под именем «ренессанса» возобновить культурную нить, оборванную варварством; возобновить как раз на том месте, где она порвалась. Только для того, чтобы потомки вандалов с трепетом сердечным откапывали из-под пепла руки и ноги, а также носы некогда размозженных их предками мраморных красавиц, римских богинь. Только для того, чтобы кодекс Юстиниана, употребленный варварами на растопку, был под именем
Если окинуть взглядом всю эту картину, то напрашивается едкая мысль. Сколь ни почтенны подвиги отдельных царей, царьков, князей, князьков и всяческих народных героев бесконечного числа наций, сражавшихся против Рима, все же их патриотическая деятельность с точки зрения практического результата была ужасно нелепа. И сколь разумнее было бы с этой точки зрения «совсем без драки», просто, смиренно, но и мудро, покориться тем, кто на десять голов выше. Смешна была бы луна, если бы она разрывалась светить, когда восходит солнце. Есть какая-то другая мерка, глубже субъективной, индивидуальной, личной. Есть то, что выше, и то, что ниже. Есть то, что умнее и что глупее. Есть то, что добрее и что злее. Вся эта «меньшая братия», если бы она могла на минуту просветлеть, proprio motu преклонилась бы перед старшими. И было бы всем во благо.
Некоторые исторические примеры глубоко врезались в память народную. Таков, например, суд Пилата, переданный нам евангелистами.
Еврейский народ был подчинен римлянам. Как всегда, Рим сохранил местные власти предержащие, но рядом с ними, или вернее над ними, поставил своего наместника. Таким наместником в автономной Иудее был Пилат. Он с одного взгляда рассмотрел, что иудеи собираются совершить вопиющее преступление. Хотят осудить на смерть Того, о Ком Пилат не знал, что Он Бог; но Пилат видел, что перед ним — достойнейший человек. Образованный римский гражданин не понимал, как можно осуждать за те или иные философские или религиозные воззрения. Если сравнить mentalite Пилата с неистовством ячейки изуверов (она, однако, была тогдашним правительством еврейским), то станет ясно, насколько римская культура возвышалась над психикой некоторых из окружавших ее народов и народцев. Этот римлянин, который всенародно умыл руки, желая показать, что он не участник в кровавом деянии; и эта толпа бесноватых людей, кричавших: «Кровь Его на нас и на детях наших»… Этот жест Пилата, думавшего, что жалость тронет косматые сердца, когда он покажет благостный образ поруганного философа (как он себе представлял) рядом с уголовным разбойником Вараввой; жест, который не удался, потому что римлянин переоценил общечеловеческие свойства в разъяренном народе… И, наконец, финал всего: Пилат не мог спасти Того, о котором он выразился «Ессе homo!»; он не мог спасти Человека из пасти зверей. Почему? Потому что зверям была октроирована автономия; по этой автономии евреи имели свой суд, и этот суд мог приговаривать к смертной казни. А римская юридическая мудрость гласила: «dura lex, sed lex». Закон должен быть соблюден, и Пилат соблюл закон, хотя все его существо возмущалось; соблюл закон, потому что он был римлянин.
Перед лицом такого сравнения можем ли мы, люди совершенно иной эпохи, люди, которые могут смотреть в прошлое глазами, возвышающимися над страстями и односторонностями, можем ли мы сочувствовать каким-нибудь еврейским патриотам, которые поднимали Иерусалим против Рима. Они были правы по-своему, повременному. Правы, потому что истина была закрыта от их глаз; правы, потому что они совершали героические дела. Но во имя чего и против чего? Во имя мрака против света; во имя дикости против культуры; во имя безусловного зла против относительного добра, рожденного относительной мудростью.
Всем этим я хочу сказать, что может быть точка зрения наднациональная. Я совершенно не притязаю на то, чтобы я лично до нее возвысился; чтобы я отбросил туман привязанности к «своему родному»; чтобы я мог взвесить на беспристрастных весах удельный вес нации русской и других наций, с русским народом соприкасающихся. Я хочу только сказать, что мне не чуждо стремление вскарабкаться на эту трудную ступеньку.
Поэтому-то я и называю настоящую главу «Антисемитизм иррациональный или трансцендентальный». Я не в силах в этой плоскости мышления ничего доказывать и даже анализировать. То или иное решение этого вопроса, то есть определение удельного веса двух рассматриваемых народов, русского и еврейского, является мне в порядке категорического императива, ни для кого, кроме меня, не обязательного. Всякий, кому не лень, скажет, что я чувствую так именно потому, что туман личных привязанностей лежит у меня на глазах. И никогда никому я не смогу доказать противоположного.
Но все же я пытаюсь выразить, что возможно, хотя бы теоретически, выпрыгнуть из заколдованного круга эгоцентричности; можно смотреть на явления «внешними глазами». Хотя и существует мнение, что самого себя нельзя поднять за волосы, однако человек в известных обстоятельствах способен мысленно витать над тем местом, какое он реально занимает; способен, и не сидя на авионе, видеть землю так, как будто бы он был летчиком-наблюдателем, то есть a vol d'oiseau. Но так как это не есть подлинный взгляд, а только мысленный, то, разумеется, сей взгляд может быть ошибочный, превратный. Но все-таки такого вытягивающего самого себя за волосы человека будит какая-то мысленная картина, какое-то представление о том, что он увидел бы, если бы действительно поднялся на высоту. И хотя эта картина будет неверна, но все же она будет полезна, как попытка расширения горизонта.
И вот, подымая самого себя за волосы, я ставлю вопрос.
С этой горней точки зрения, с высоты духовной Эйфелевой башни, может быть, совершенно не важны наши стремления и усилия, наши великие душевные переживания, именуемые национальными чувствами? Может быть, наш патриотизм нелеп, если он защищает безнадежное и вредное дело? Представим себе патриотизм лошадей, которые боролись бы против инвазии автомобилей. Тонконогие англичане, прекрасноглазые арабы, крупораздвоенные ардены и клайдестали произносили бы горячие, пламенные речи в защиту исчезающей лошадиной породы; взывали бы сплотиться на ее защиту. И роняя то слезы, то страстные призывы (подобно дождю и молнии), орошали и зажигали бы святые чувства лошадиного национализма.
Но Васька слушает да ест. Под истерическое лошадиное ржание Ролс-Ройс жрет в полчаса полсотни километров; рычащие камионы передвигают каменные громады; и ни кровным скакунам, ни породистым тяжеловозам не остановить неумолимой поступи века.
Не так ли бывает с народами? Пробыв несколько веков или тысячелетий на челе других наций, данный народ исполнил свои функции; тогда он уходит в архив истории, уступив честь и место другим народам, данному времени приуготовленным.
И может быть, будем иметь мужество поставить и этот вопрос — может быть, и для России, для