совершенно отдельный круг существования и редко имеющих сообщение с миром, кипящим так далеко от них, где у многих остались связи и отношения, дорогие их сердцам. Как ждут, как жаждут вестей все те, которые знают разлуку с близкими своими или испытали волнение ума, требующего новизны и развлечения!
Гости Горцева, конечно, были знакомы с ощущениями, приносимыми почтой, ибо все они сошлись рано, молча раскуривали свои трубки и нетерпеливо посматривали на дверь и на часы. Разговор не завязывался. Все желали приезда посланного, но сколько разных причин приводили в действие единодушное желание этого небольшого собрания! Один ожидал оброка с разоренных крестьян, с отчетом приказчика, ежегодно бросаемым в печь без прочтения. Другой боялся родительских увещаний вместо звонкого прибавления, испрашиваемого к прежним милостям. Безродный и бездушный политик заботился единственно о Донне Марии Португальской или Ибрагим-Паше, еженедельно занимавших два-три часа его far-niente.[26] Молодой юнкер горел нетерпением прочитать свое производство в вожделенном «Инвалиде», чтобы немедленно надеть эполеты — эполеты, давно им припасенные, тщательно хранимые в заветной шкатулке и навещаемые иногда для поддержания духа на стезях службы и ног в стременах на манежных упражнениях. Кто готовился к иеремиевскому плачу нежной половины, оставленной в деревне; кто заранее грыз ногти, предвидя курсивное послание заимодавца. Немногие с сладкою надеждою и тихою радостью мечтали о почте, но те никому не сообщали чувств своих. Они ждали… ждали несколько тоненьких страничек, мелко исписанных в клетку миленькой ручкою, тайком, при покровительственном сиянии киотного ночника.
О, для таких писем следовало бы учредить особенную почту! Какая жалость подумать, что их взвешивают с прочими и зашивают в общий чемодан, между поздравлением с именинами старой тетки и кредитною грамотою продавца сальных свеч! Какое несчастие, что их разносят жесткие и грязные лапы почтальона!.. Непременно подам правительству проект об учреждении нового способа доставления любовных посланий и уверена, что исполнение его принесет казне больше дохода, чем все почты России вместе. По моему плану, с этих избранных писем не должно получать весовых денег, ни за холодную бумагу, ни за мертвый сургуч, но высчитывать проценты за огненные выражения страсти, за святые обеты верности. И сколько из моих знакомых к концу года нашли бы в щегольской расходной книжке: «Столько-то за признание П…у, столько-то за слово, данное Р…у, столько-то за клятву в вечной любви Б. ву!»
Не знаю, таким ли размышлениям или другим предавались гости Горцева, когда дальний звук колокольчика возвестил им желанного гонца. Но наверное знаю, что все они вскочили с своих мест, выбежали на улицу, хватали разные пакеты, передавали их из рук в руки и суетились, пока каждый не взял того, что ему следовало. Тут воцарилось молчание. Все читали. Лишь изредка тишина прерывалась восклицаниями удивления, радости или досады, но никто к ним не прислушивался. Мало-помалу все письма дочитались, все умы успокоились, начались сообщения новостей частных и официальных. В эту минуту дверь растворил Валевич, иногда посещавший вечерние беседы своих товарищей, более в звании начальника, нежели по расположению к их обществу. Но он всегда был уверен, что обрадует своим появлением, и такая уверенность побеждала его нелюдимость.
— А! Полковник… добро пожаловать — как вы меня обязали! Редкий гость — садитесь! — И хозяин светлицы засуетился. — Денщик! трубку и чаю полковнику! Ступай проворнее! — Кстати, полковник, послушайте, сколько производств, сколько перемен… Сейчас почту получили. — У кого «Инвалид»?.. А, Лосницкий, у тебя? Пожалуйста, братец, читай вслух!
Лосницкий держал «Инвалид» и пробегал его, отыскивая взором занимательные статьи, между тем как маленький юнкер чрез плечо его старался прочитать свое имя и производство.
— Господа, господа! слушайте! — закричал вдруг Лосницкий. — Вот дело не на шутку! Слушайте: «Военным судом разжалованы без выслуги, с лишением чинов и дворянства поручик И…в и корнет Б… к».
— Ах, как жаль! — сказали иные голоса.
— За что? Почему? — спросили другие.
— В «Инвалиде» более ничего не сказано.
— Как досадно! Непонятно. Жаль мне бедного поручика! Да и тот был славный малый!
— Постойте, господа, — прервал Горцев, распечатывая еще один огромный пакет, — вот ко мне пишут из Петербурга — моя кузина, старая девушка, — она знает все сплетни городские, бывалое и небывалое, бывшее и будущее, и, вспомнив, что я знаком с обоими бедняками, она, верно, расскажет мне их историю!
Все взоры с ожиданием и беспокойством устремились на Горцева. Он продолжал разбирать пространную эпистолу кузины.
— Ах! да — так точно… Вот и об этом!
— Несносные бабы! Ничего прямиком сказать не умеют: страсть у них терять даром слова и время! Да еще все по-французски, чтобы каждую немного дельную мысль разжидить целым морем водянистых фраз! La nouvelle qui fait evenement… ces pauvres jeunes gens… quelle imprudence… [27] Наконец-то! Как? Что? Они дрались, оба ранены… и разжалованы за поединок!
— За поединок! — И все лица оживились, все умы откликнулись общему чувству. Обида и честь — эти два сильные победителя мужчины, которых ложное истолкование породило зверское, губительное злоупотребление, — обида и честь нашли громкий ответ в сердцах, кипящих жизнью и молодостью… Все сблизились внезапно, все окружили Горцева, все молчали, но страсти говорили в них, и, понимая один другого, все следовали побуждению беспокойного любопытства.
Все?.. Нет! не все. Между тем, как слова: «за поединок» электризировали прочих, один из присутствующих, будто громом пораженный, упал на свой стул, недвижим и полумертв. Чело его покрылось мертвенною бледностью, и лицо покривилось мучительными судорогами. Одного голоса недоставало в этом шуме трепещущих голосов. Один, как отверженный, не смел разделить общего увлечения, не сочувствовал ему и, как только немного опомнился, убежал торопливо и весь расстроенный.
— Где ж полковник? Куда девался Валевич?..
Вот что спросил каждый из офицеров, когда их любопытство утолилось сообщением подробностей петербургского поединка и его последствий.
— Полковник изволили-с уйти к себе-с. Им сделалось дурно-с, — отвечал денщик.
— Дурно? — переспросил кто-то.
— Да-с, ваше благородие-с, дурно. Они даже помертвели, а как вышли на воздух, то изволили зашататься. Я хотел было проводить до квартиры, но их высокоблагородие не позволили.
— Странно! — произнес Горцев протяжно и задумавшись.
— Что странно?
— А так, ничего. Вы, верно, никто не заметили: он не может слышать о поединке.
— Кто? Валевич?
— Ну да, кто ж другой? Вот это дает мне повод предполагать… Да! Я уж не в первый раз наблюдаю и думаю, что теперь знаю, почему он…
— Полно, полно, Горцев! Что за страсть у тебя отыскивать небывальщину и разгадывать малейшие движения человека! Романист!
— Совсем не романист, — возразил важно Горцев, — но я хочу знать до основания тех, кого называю друзьями, а Валевич, к которому влечет меня всем сердцем, которого я уважаю и ценю высоко, он до сих пор мне неизвестен. Он, верно, никогда сам не разрешит моих сомнений. Он часто удивляет всех нас, он непонятен — и я хочу его понять.
— Но что ж ты заключаешь из его ухода?
— Я заключаю, что разговор наш был ему неприятен, и припоминаю, что Валевич не терпит речей о поединках. Знаете ли вы, что он едва не поссорился со мною, когда я в Бессарабии хотел проучить порядком этого выскочку Красновидова? Знаете ли вы, что он всю ночь провел у меня, уговаривая, убеждая, упрашивая меня не вызывать Красновидова, и насильно удержал меня от дела с ним? О, если бы вы тогда посмотрели на Валевича, если бы вы слышали его!.. Как горячо говорил он против поединков, как восставал на обычай играть своим спокойствием и жизнью другого!.. Довольно вам того, что он, злодей, поставил на своем и не дал мне драться, а вы все знаете, друзья, как это было мне не по сердцу!
— Так точно, — подхватил Лосницкий, — теперь и я вспоминаю, что меня неоднократно поражало в