несчастному победителю! Вот вам последняя моя воля, залог мира между нами. Берегите ее, защитите ее от клеветы, если будет нужно; отдалите от нее все похожее на подозрение и чтобы никогда, нигде уста ваши не произносили ее и моего имени вместе!..

Обо мне не жалейте. Я кончаю свой минутный век, — покорный и спокойный. Моя судьба завидна. Немного пожил я, но много, но искренно был любим. Два сердца обязаны мне своим земным счастием, своей надеждой в мире лучшем, две женщины соединили на мне, на мне одном, всю свою преданность, всю заботливость и нежность свою — я был душою двух возвышенных и великих душ.

Меня украдкою искушают мысли о жизни. Мне будто жаль ее, кажется., я узнал еще не все ее радости; но разум мой говорит противное, и я повторяю с ним: хорошо, хорошо, что все теперь для меня кончается! Как предузнать, что было бы после! Как угадать, что готовило мне будущее и чем завтра могло сменить вчера! Статься может, мое счастье было в том, что я не из долголетних? Лучше, лучше унести с собою сердце, полное очарования, света, теплоты, еще не отравленное ни обманом, ни утратою, ни разуверением. И к тому же, как сладко и утешительно думать, что не исчезну я из мира незамеченный, что не пропаду в немом забвении. Если меня не напутствуют прощания и благословения, то они потом отыщут мой прах, и тризны по мне будут правиться ежедневно в сокровенной тиши одного оставшегося на земле сердца. Никогда не был я себялюбцем, но ныне, в последний день моей жизни, я упиваюсь слезами, которые прольются в память мне.

Валевич, я сказал вам, что не жалею о жизни, но я не сказал, не мог сказать, что мне не жаль ее, что мне не больно ее оставить…

Пишу к ней. Хочу сам объявить ей нашу разлуку. От меня удар будет сноснее. Но я не скажу ни слова о несчастном платке, о перчатке. Зачем ей знать, что она была вмешана в нашу ссору! Вчера я унес с собою ложное свидетельство вашего коварного хвастовства; оно сожжено со всем, что могло быть найдено после меня. Все предосторожности приняты, чтобы я был последним следом ее привязанности, а мне не долго ждать истребления. Я пыль и тень на ее жизни — сметите меня скорее! Из ее сердца меня ничто не исженит.

Валевич, вы единственный участник нашей тайны вы силой вторглись в это наперсничество, и вы не откажетесь от долга, призванного вами на свою голову. Вручите, доставьте ей мои прощальные строки! Я уверен, что вы примете на себя эту первую и единственную услугу, о которой я вас прошу. Случай и средство вы найдете. Вы исполните все с осторожностью, чтобы ни одна живая душа, кроме ее и вас, не знала ничего. Но, ради бога, нельзя ли, чтобы она была уведомлена немедленно после события, прежде чем молва успеет разойтись по городу? Боюсь, чтобы внезапная весть не постигла ее при свидетелях, чтобы людское безжалостное болтанье равнодушных не было ей погребальным моим колоколом. Кто знает, до чего может довести ее отчаяние? Я, погибающий для того, чтобы упрочить ей безопасность и покой, я вправе хотеть, чтобы смерть моя не расстроила моих расчетов, а мне известно, как умеют толковать и бледность женщины, и малейший признак ее волнения.

Вам, Валевич, не стану говорить, как она выше всякого осуждения, выше всякого упрека. Вы сами в том уверены — вы следили нашу чистую взаимность, шаг за шагом и от одной ступени до другой. Вы знаете, что она меня любила непорочною любовью ангелов и что она отдала мне всю свою душу, но ни одного чувства, ни единого трепета более! Вы знаете, что нашу привязанность мы оба смело можем исповедать пред небом и что если я боюсь людей, то это потому только, что их испорченное воображение везде ищет соблазна и зла. Но перед вами мне нет нужды защищать ту, которую вы знаете не хуже меня…

Вот и утро. Мы скоро увидимся. Я встречу вас без вражды — будьте в том уверены».

Горцев возвратил письмо полковнику. Тот продолжал свой рассказ:

— В пакете, привезенном секундантом, была еще бумага, подписанная Дольским, в которой он объявлял, что сам причиною своей смерти по неосторожности. Он хотел спасти меня от всяких неприятностей, но я не имел ни желания, ни возможности скрывать истину. Бумага была изорвана, а я принужден оставить Петербург. Но я успел исполнить волю Алексея — выдумал сказку и уверил своих товарищей, что мы дрались вследствие жаркого спора, случившегося в то время, когда мы вместе возвращались с веселого ужина. Никто не мог опровергнуть слов моих, ибо никто не знал, где и как был сделан вызов. Любопытство и злословие не занялись поединком, не сопутствуемым романом, и вскоре Дольский и я равно были забыты большим светом, куда ни тот, ни другой не возвратились.

— А Юлия? Что сталось с Юлией? — вскричали все, кто были в комнате.

— Так как и ее также давно забыли, то я мог рассказать эту быль, не нарушая обета, данного памяти Дольского; ибо назвал его возлюбленную вымышленным именем, и, конечно, никто из вас не отгадает ее действительного имени. Впрочем, теперь и она более не должна опасаться пересудов молвы.

— Как? Она умерла?..

— Нет! я недавно слышал об ней: она живет в своей деревне, воспитывает своих детей и ухаживает за подагриком мужем.

— Но как приняла она известие о смерти бедного Алексея?

— Как перенесла она свое горе? В чужой душе кто прочитает? Но я сужу по наружности. Вечером того бедового дня я еще был свободен, а поединок не разглашен, — я собрался с духом, чтобы отвезти ей письмо, уверяя, что хочу просить ее ходатайства за секундантов, зная обширные связи ее мужа по родству и знакомствам. Я застал ее с гостями в приемной, спокойную, приветливую, как всегда. Я просил разговора наедине. Она вышла со мною в свой кабинет, и там, когда я объяснился, когда вручил заветную посылку замогильного жильца, она смешалась, но только на минуту, и скоро пришла в себя, расспросила обо всех подробностях вызова, поединка, несчастной их развязке. Потом молча поклонилась и отпустила меня. С тех пор мы больше не встречались.

— Но вы верно что-нибудь об ней слыхали? Вы, конечно, знаете, как она вынесла свою потерю?..

— Она? — отвечал Валевич, пожимая плечами. — Она осталась, чем была прежде — знатною дамою в вихре моды; она не переставала принимать; в ее гостиной, как мне сказывали, она говорила о поединке и с участием обо мне. Она выезжала, танцевала, была прекрасна, как и прежде.

— Как! Возможно ли? Так она не любила Дольского? Так он, бедный, был игрушкою кокетки? Так она и не потужила о нем? Не была в горячке? Не впала в чахотку? Не сошла с ума? Не сделалась ханжой?

— Нисколько. Но случай жестоко прервал блестящий ход ее жизни. На пятом или на шестом бале после смерти Алексея она, видно, слишком от души танцевала, оступилась: упала, вывихнула себе ногу и осталась хромою на весь свой век. Весь медицинский факультет лечил ее, но ничто не помогло. Это происшествие так ее огорчило, что она не захотела оставаться в свете и уехала в деревню.

— И поделом ей! Бездушная вертушка, она заслужила свою участь! Все эти кокетки таковы. Кажется, душу за тебя отдадут, а умри — так и слезинкой не помянут! Хороши!

— Ошибаетесь, господа, ей-богу, вы все ошибаетесь! — сказал, внезапно вставая, полковой доктор, дотоле безмолвствовавший во весь вечер. Человек в летах, с истинным познанием своей науки и прекрасною душою, он был всеми уважаем и любим, всегда хранил кроткую важность во всех своих приемах, думал много, говорил мало; его редкие слова имели вес и значение перед каждым, кто знал его.

В эту минуту обычная недвижность лица его исчезла, глаза оживились, черты показывали внутреннее волнение и душевный взрыв чувствительности. «Хотите ли, господа, я доскажу вам быль полковника, доскажу вам то, чего ни он и никто в мире, кроме меня, не знает? Полковник, я узнал ту, кого вы описали под вымышленным именем Юлии; я не мог не узнать ее, быв близким, ежечасным свидетелем этого периода ее жизни. Я был домашним врачом Юлии, лечил ее, когда все почитали ее хромою, и могу присягнуть, что ноги ее обе целы, что ни одна из них не была ни вывихнута, ни даже сколько-нибудь повреждена!

— Как? Но что же значит ее болезнь, ее отъезд?

— Значит то, что женщину, как гиероглиф, не скоро разгадаешь; что свет судит по наружности и что его, этого мудреца, легко обмануть! Юлия одарена душою твердою, волею сильною. Опыт научил ее обладать собою, скрывать себя под неприступными покровами общепринятого двуличия, и она сумела, смогла притвориться — вот и все! Она поняла, что малейший признак тревоги и грусти, малейшее отступление от привычек изменят ей, изобличат те чувства, которые так долго, так тщательно она таила. В минуту ужаснейшего перолома ее судьбы она вспомнила, что есть свет, есть общество и их неумолимые толки. Она вспомнила, что ей должно беречь себя, свое имя, и сердце ее покорилось рассудку — скорбь уступила чистой гордости души возвышенной. Юлия победила себя, подавила в себе все сожаления, все

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату