Как молчаливые индейцы на стене, он тоже обо всем знал заранее. Четыре тяжелых зазубренных мачете подсказывали ему правильную правду.
— У тебя только одна нога, — сказал он Джону Гоуту. — Зачем тебе богатства? Отдай нож и негритенка, и мы сразу уйдем. У нас все готово для того, чтобы уйти отсюда. Мы давно ждали кого-то, кто бы помог нам. Если хочешь, мы убьем тебя и твоего приятеля, — дружески кивнул старший старатель. — В мертвом городе жить нельзя. Даже дрова золотые. Мы отламывали золотые яблоки и ветки, но сад большой, можете сами проверить. Если договоритесь… — Он кивнул на стоящих высоко на стене индейцев. — Они, наверное, вас пропустят…
И метнул мачете.
Зазубренный нож: попал Нилу за ухо.
Еще два мачете полетели в одноногого. Он, конечно, был бы убит на месте, но произошло чудо, о котором мечтали покойные чиклеро. Руки ефиопа стремительно и страшно вытянулись, как мягкие ленты только что сгустившегося латекса, и на лету перехватили ножи.
Старатели попятились.
— Клянусь дьяволом, мы не будем брать этого негритенка!
— У вас есть продукты? — спросил одноногий, ища пульс у навзничь опрокинувшегося ирландца.
— Совсем немного.
— Отдадите нам все продукты, — угрюмо сказал одноногий, отпуская тяжелую, уже холодеющую руку Нила. Он старался не смотреть на оборванных старателей, потому что страстно хотел убить их. — И понесете наш багаж к реке.
В конце концов, решил он, проще будет убить старателей на реке.
— Абеа?
Джон Гоут обернулся.
Ефиоп глянул в его водянистые глаза.
Как всегда, он ничего не сказал, но по странному, как бы ввинчивающемуся в сознание взгляду одноногий понял, что чудо произошло. Это так. И будет много золота и алмазов. А старатели послушно понесут груз. Если Джон Гоут не сможет идти сам, они понесут его на плечах или на носилках.
Так он подумал.
А ефиоп сошел с ума.
Бросив пойманные мачете, он упал в раздавшуюся жидкую грязь.
Он вскрикивал и бился, как в конвульсиях. Он всхлипывал, он так стонал, что один из старателей заплакал. Он катался, расплескивая грязь, и, весь вывозившись, со стоном бросился в озеро, распугав массу ядовитых змей и взмутив чистую воду. Фонтаны донного ила стремительно поднялись над поверхностью. Ефиоп всплывал и вновь уходил под воду, смертельно пугая старателей.
Только молчаливые индейцы на стене ничему не дивились.
Всех сковало дыхание сущности — тен.
Холодная часть ада
1
К зиме немец загнал Семейку в самые низы реки Большой Собачьей.
Спускаться ниже было опасно — люди замерзнут. Там ни дров, ни еды, ни зверя, даже лихого. Морозы стеклили мелкую воду у берега, стреляли рвущейся голой землей, на перекатах звенели льдинки. На тяжелом округлом коче — судне, всяко приспособленном для плаваний даже среди льдов, — Семейка добрался до уединенной протоки, хитро закрытой с одной стороны скалами, с другой имевшей выход на сендуху — темное, уже высветленное снежком пространство тундры. Ждали, что немец до настоящих морозов спустится к крепостце, всяко укрепили подход, выставили в сторону реки пушку. Но вместо судов со стрельцами до ледостава течением принесло плот. На нем виселица. На веревке истлелый мертвец, умело расклеванный стервятниками. А у ног мертвеца — заледенелый от страха и холода обыкновенный казенный дьяк, крепко скрученный, но почему-то не повешенный. Вороны пытались клевать и дьяка, но он махался свободной рукой, тем и остался жив.
Дьяка притащили к Семейке.
Семейка, рябой, волосатый, совсем лев, немного только попорченный оспой, в плотном камзоле, недавно отнятом у приказчика в остроге, насупил брови:
— Воровал?
— А как без этого?
Ноги дьяка не держали, пришлось его откармливать. Как рождественскому гусю, проталкивали в горло жеваное мясо. Скоро задышал, приноровился к белому винцу. Глаза ожили, стали смотреть живей, приглядываться.
Назвался Якунькой.
Снова приволоченный к Семейке, охотно рассказал об ужасном военном немце, о наглых приготовлениях стрельцов, о скорой погоне, о многих пушках, якобы доставленных морем аж из самого Якуцка.
На такие слова казаки, помогавшие разговору, осердились.
Хотели убить Якуньку, но тот слезно попросил винца и, выдув махом чуть не большую кружку, заговорил совсем иначе. Никого пушками не пугал, не указывал на особенные таланты военного немца, не повторял, что немец приглашен и отправлен в Сибирь специально принять командование над разбойниками и ворами в пользу России. Под видом некоего комплимента стал даже называть Семейкиных людей товарищами. Чтобы подтвердить, что с немцем не в дружбе, показал украденный нож. У самого немца украл! А когда вязать стали, объяснил, что ножа под кафтаном не заметили. «Это и хорошо, — радовался, — а то висел бы». Правда, плот неудобный, от двух висунов мог перевернуться. «Привяжите его покрепче, — якобы приказал немец, — пусть скажет ворам, что приду скоро».
— Думает поймать нас? — заинтересовался Семейка.
— Не знаю, — обреченно покачал головой дьяк.
Волнистая шеффилдская сталь ножа, литая медная рукоятка, удобно обернутая полосками кожи, понравилась Семейке. Дьяку, выдувшему еще одну кружку белого, нож не вернул.
Но как бы восхитился:
— Ну, ты монстр!
2
Со слов дьяка выяснилось следующее.
Три года назад он, казенный дьяк Сибирского приказа Якунька Петелин, проделал с военным немцем весь долгий путь от Варшавы до Москвы.
Немец дьяка принял поначалу холодно — как царского соглядатая. Но потом привык, не чинился, сажал за стол. Страшный, жилистый, в зеленом немецком камзоле, в парике, а глаза глубокие, водянистые, как течение на глубоком месте. Устроится на скамье, вытянет перед собой негнущуюся деревянную ногу, обтянутую немецким чулком, и смотрит грозно. Опасаясь пронизывающего взгляда, Якунька напивался до такой степени, что причинял людям неприятности. А немцу про все в России рассказывал с ужасными преувеличениями. Люди — богатыри. Ломают руками подкову, зубами перекусывают пятак. Москва такая