всеобъемлющее благословение, что не след ему бояться ни стали, ни отравы, ни людской ненависти. Клирик не врывается во двор и не рубит головы, не поджигает и не волочет за конём истерзанные тела отступников. Да и меч-то ему нужен скорее для того, чтоб оградиться от лесных разбойников, которые нападут на него прежде, чем успеют разглядеть лицо, вытатуированное на левой стороне его груди. Из-за этого лица, того, что сами Клирики именуют Обличьем, в народе их прозвали «обличниками». И слово это произносят (если произносят: поминать обличников считается не к добру) шепотом, скрестив под столом пальцы знаком, отводящим беду.
Ни подмастерья, ни сапожников сын, ни служанки Шиповника, ни сам он, да и никто из всех, кого они знали, никогда не видали прежде обличника. Если б видали, может, узнали бы сразу. А не узнали бы — что с того?
Пришёл-то он не за ними.
Поев, испив айлаэнского вина и отдохнув после долгой и трудной скачки, смуглолицый чужак с ледяными глазами встал и вышел из гостиницы вон. Лишь когда он скрылся за поворотом дороги, посетители осмелились броситься врассыпную, оставив Шиповника заламывать руки и подсчитывать убыток с тем же рвением, с каким всего час назад он подсчитывал грядущий доход. Ибо знал он: ближайшие три дня ни один айлаэнец не ступит на его порог.
А человек с вытатуированным на груди лицом шёл тем временем лёгкой, пружинистой походкой по темнеющим в сумерках айлаэнским улочкам — только что не насвистывал. Плащ свисал с его правого плеча, оставляя открытой грудь, плотно обтянутую чёрным шёлком, с глубоким вырезом на левой стороне. Он ни с кем не говорил и ни у кого не справлялся о дороге, а люди, встречавшиеся ему на пути, так и столбенели, стоило им кинуть взгляд на его торс. Вот так и шёл, оставляя за собою след из камнем вставших людей.
Дом госпожи Овейны, наиболее почитаемой дамы города, стоял в самом центре Айлаэна, недалеко от фонтана — местной гордости. Хороший домик, не слишком большой и не маленький, опрятный, увитый виноградной лозой, с просторным палисадником и высаженными в ряд абрикосами у ограды. Обличник прошёл меж абрикосов пружинистой своей походкой и встал напротив двери, но не постучал кулаком, возвещая пришествие мести Бога Кричащего, как сделал бы Страж в алом плаще. Вместо этого он вынул из поясной сумы небольшой свиток и развернул его. Извлёк из-за пояса кинжал, одним сильным движением пришпилил послание к дубовой двери — и загудел клинок, подрагивая меж кроваво-красных письмен, выведенных на листе.
Потом обличник отвернулся и пошёл прочь, откуда явился — пружинистым лёгким шагом. Ветерок, особенно ласковый в Айлаэне в это время года, шевелил полы его плаща и чёрные пряди над гладким высоким лбом.
Вернувшись к Шиповнику, обличник спросил, какая ему отведена комната, поднялся в неё и уснул спокойным крепким сном человека, выполнившего свой долг.
Но долг его был ещё далёк от окончательного выполнения, и он прекрасно об этом знал.
Три дня — столько отводилось Эйде Овейне, айлаэнской шоколаднице, и её брату Ярту Овейну, студиозусу, чтобы добровольно сдать себя в руки Клирика Киана и позволить препроводить их в Бастиану, дабы могли они предстать пред Святейшими Отцами церкви для дачи объяснений в связи с подозрением в ереси. Этот срок — три дня — Святейшие Отцы давали всегда, коль уж доходило до привлечения Клириков. Сие означало, что случай ереси — особый, что он вовлекает в происходящее прочие лица, и обвиняемым предоставлялась возможность с полной добровольностью отдаться на милость слуг Божьих и посодействовать им всяческими путями. Говоря проще, церковь оставляла своим детям возможность искупления. Но дети всегда глупы, и редкие из них пользовались этим шансом. Многие, очень многие встречали слуг Божьих топорами и вилами, выставленными из окон. Тогда приходили Стражи. Но чаще Стражи приходили сразу. То, что на сей раз они не пришли, было одновременно великой удачей — и приговором, куда более страшным, чем быстрая смерть от меча в собственном домике, опрятном и уютном, с абрикосовым палисадником.
Домик, впрочем, всё равно сожгут. Это также значилось в послании, которое Клирик Киан пришпилил своим кинжалом к двери дома женщины, которую он любил и которая любила его семь лет назад.
Она использовала весь отпущенный ей срок и пришла вечером последнего дня. Эйда Овейна, одна из самых красивых и самых влиятельных женщин Айлаэна, ехала по враз опустевшим улицам города, которым ещё вчера владела почти безраздельно и который смотрел теперь сквозь щёлочки в ставнях, как она держит путь на собственный погребальный костёр. Она ехала верхом на породистой игреневой кобыле, такой же стройной и сухощавой, как сама госпожа Овейна, такой же надменной и прекрасной, так же роскошно и утончённо выряженной в лучшее, что только сыскалось в богатом доме Овейнов. На кобыле было белое кожаное седло, парчовая попона и уздечка, инкрустированная серебром, на госпоже Овейне — дорожное платье пурпурного бархата и белоснежный плащ, отороченный серебряной тесьмой. День выдался пасмурный — вообще лето в том году не задалось, дожди так и зарядили с самого солнцестояния, — и она надела капюшон, но не стала опускать его слишком низко, и синие глаза её смотрели спокойно и твёрдо со смертельно бледного лица из-под аккуратно уложенных чёрных кос. Многие из тех, кто провожал её взглядом, прижавшись к щёлочкам между ставнями, плакали и делали охранный знак, хотя нелепо и даже кощунственно было призывать Кричащего в помощь этой женщине, которую сам Кричащий призвал для суда и кары.
Клирик Киан тоже смотрел на неё; его мёртвые серые глаза, невероятно ясные, глядели спокойно и сухо, пока он стоял в воротах гостиницы «У Шиповника» (долго, ох долго ещё люди будут обходить это место стороной!) — стоял, уперев кулак в пояс и наблюдая, как она приближается. И когда их взгляды встретились, его глаза, глаза того, кто звался когда-то Кианом Тамалем, ничуть не потеряли ни ясности своей, ни мертвенности.
— Ты пришла одна, — сказал он.
И это было первое, что она услышала от него — с тех пор, как он бросил ей в сердцах: «Тебе не понять!» — и вышел вон из дома в Бастиане, семь лет назад.
Эйда кивнула, глядя ему в лицо.
— Следует ли понимать это так, что брат твой, Ярт Овейн, презрел волю Кричащего и отверг его зов? — спокойно спросил Киан.
Она молчала. Игреневая кобылка помахивала мордой и хвостом, отгоняя ленивых, разморенных непогодой мух.
Не дождавшись ответа, Киан вывел за ворота собственного коня. Прежде чем сесть в седло, он подошёл к Эйде, так близко, что её нога в бархатной туфельке, твёрдо упиравшаяся в стремя, почти коснулась его обнажённой груди. Эйда опустила глаза — и встретилась взглядом с лицом, вытатуированным на коже Киана.
Нет. Не взглядом. Как можно встретить взгляд существа, глаза которого всегда закрыты?
— Пожалуйста, — сказал Киан, — надень это.
На его ладони лежала, свернувшись, маленькая кожистая змейка, испещрённая иссиня-багровыми пятнышками. Увидев её, Эйда вздрогнула. Она знала, что это, но никогда прежде не видала таких — и помыслить не могла, что однажды одна из них оплетёт её запястье. Но теперь она лишь всё так же молча протянула руку. Пальцы Киана коснулись её кисти. Змейка встрепенулась, будто живое существо, почувствовавшее тёплое солнце, приподнялась, покачиваясь в воздухе, и скользнула с мозолистой мужской ладони к женской руке. Эйда содрогнулась от леденящего прикосновения, непроизвольно тряхнула рукой, будто желая сбросить эту скользкую дрянь, но змейка уже обвилась вокруг руки, впилась в неё всем своим кожистым тельцем, светлея, распластываясь до тех пор, пока не стала совершенно неотличима от собственной кожи Эйды — её белой, нежной кожи.
И когда дрожь и рябь улеглись, стало казаться, словно кто-то нанёс на запястье женщины причудливый синеватый узор — татуировку, подобную той, что темнела на груди Киана.
Эйда всё разглядывала это клеймо на своей руке, когда Киан вскочил в седло и двинулся вперёд, к черте города. И всё ещё глядя на клеймо, она тронула коленями бока своей кобылы, не думая и не понимая, что делает.
— Он совершил ошибку, Эйда, — сказал Киан. Он ехал чуть впереди и даже не повернул головы, говоря это. Его голос звучал мягко и безмятежно — таким, каким она его никогда не слышала. — Ему