стихотворения Катулла и даже — его темы», — с предельной ясностью пишет Блок (6/84), в очередной раз связывая тему (кастрацию) с эпохой (революцией) и заранее отрицая возможность редукции его и Катулла темы к одной только (метафорической) фикции. Таковы отправные факты, которые предстоит интерпретировать в нашем интертекстуальном построении.
АТТИС
Поэт болел той же болезнью, от которой умерли любимые им Ницше и Врубель и которая так страшно воплощает в себе связь любви и смерти1. Согласно Чуковскому, болезнь Блока стала прогрессировать сразу же после окончания Двенадцати2. Как раз в дни работы над Катилиной психически заболела и Бекетова. Ее способ безумия, прямо противоположный безумию ее сестры и племянника, проявлялся в том, что она отказывалась поверить в разрушение любимого имения в Шахматове, — не признавала реальность революции. Месяц назад сестра Б пока Ангелина умерла «от воспаления спинного и головного мозга»3. Блок записывал: «Ужас (я, мама, тетя, Люба). Письмо маме. — Катилина — все-таки. — Любе трудно»''. Всю жизнь пы- • тавшийся примирить и совместить двух женщин, мать и жену, Блок j в эти последние годы делает, кажется, выбор в пользу матери. Во время работы над Катилиной Блок писал ей: «мне не менее трудно жить, чем тебе, и физически, и душевно, и матерьяльно»5. На следующий день он записывал: «очень плохое состояние. Невозможность работать; сонливость; что-то вроде маминых припадков, должно быть»6. Не в силах облегчить ни ее, ни свое одиночество, он реагировал привычным способом: идентификацией с матерью.
Новые размышления о поле и теле были закономерны в этой ситуации, возвращавшей поэта к его неразрешенным в юности конфликтам. Пол был тем, что отличало от матери, что засоряло революцию и что, наконец, было источником непрерывных и тягостных переживаний. Жизненный опыт делал эти мысли лишь отчетливее осознанными; исторический момент позволял не смущаться самых радикаль-
.
ных решений; пройденный путь помогал воплотить необычные желания в формы культурной традиции.
Подстрекаем буйной страстью, накатившей яростью пьян
Облегчил он острым камнем молодое тело свое
И. себя почуяв легким, ощутив безмужнюю плоть,
Окропляя землю кровью, что из свежей раны лилась,
Он потряс рукой девичьей полнозвучный, гулкий тимпан {...]
Завопив, к друзьям послушным исступленный голос воззвал1.
Порожденный Блоком гибрид Аттиса и Катилины укоренен в личной блоковской мифологии, а точнее, демонологии. Новый чудовищный идеал сконструирован как кастрированный Демон, хирургически излечившийся от агрессивной мужской сексуальности. Вместо того, чтобы закончить сюжет смертоносным для женщины соитием, новый герой освобождается от своей мужественности и сам становится женщиной2. Не считаясь с жертвами, он находит себе возмездие, разрывающее порочный круг любви и смерти — мужской любви и женской смерти.
Комментируя Катулла в своей речи о Катилине, Блок настойчиво подчеркивал использованный им грамматический трюк, который из русских переводчиков воспроизвел один Фет3: с момента оскопления, Катулл писал об Аттисе в женском роде. Теперь Аттис готова к революции. Свободная от желания, легкая и прекрасная, бывшая мужчина создаст новый мир, в котором не будет женщин, пола и секса. Стремление смешать пола и полярности вообще характерно для этого времени. Врубель тоже превратил Демона, в оригинале противопоставленного Тамаре, но пользующегося ее обществом, в одинокого андрогинного Демона, — «дух, соединяющий в себе мужской и женский облик»4. Чуждавшемуся демонизма Анненскому молодой Блок сам виделся в «обличьи андрогина»5. «Демон сам с улыбкой Тамары» _ таким видела Блока Ахматова6. В 1905 Евгений Иванов глухо
писал в дневнике о «двоеверии» Блока, что казалось «очень большой мыслью» и ассоциировалось с Демоном Лермонтова1.
«Демоническую» точку зрения искал и сам Блок (8/492). Его участие в работе Чрезвычайной комиссии Временного правительства, занимавшейся преступлениями царского режима и особенно интересовавшейся Распутиным, приводит к таким формулам.
Желто-бурые клубы, за которыми — тление и горение [...] стелются в миллионах душ — пламя вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести — то там, то здесь вспыхивает; русский большевизм гуляет, а дождя нет, и Бог не посылает его!
Это рассуждение, в котором «русский большевизм» производится из самых неприятных качеств русской истории, кончается молитвой все тому же архаичному Богу огня. «Грозный Лик твой, такой, как на древней иконе, теперь неумолим перед нами». Огонь большевизма — новое огненное крещение. На следующий день, «проснувшись», поэт продолжает запись; в утреннем свете ее акцент становится конструктивным:
И вот задана русской культуры — направить этот огонь на то, что нужно сжечь; буйство Стеньки и Емельки превратить в волевую музыкальную волну; [...] ленивое тление [...] направить в распутинские углы души и там раздуть его в костер до неба, чтобы сгорела хитрая, ленивая, рабская похоть (7/296-297).
Итак, задача культуры — жечь огонь, в котором сгорает похоть. В душе есть такие углы, тление в которых надо раздуть до неба; и углы эти — распутинские, Рассуждения Блока мотивированы народной верой в огненного Бога-судию; многолетним интересом поэта к расколу и, в частности, к самосожжениям; идеей о внутреннем родстве между Разиным, Пугачевым и Распутиным; и отношением к сексуальности как материалу, требующему пребражения. В этот критический момент в сознании Блока пересекаются влияния, которые найдут свою кульминацию в Двенадцати и в Катилине. Душа должна быть подвергнута огненной метаморфозе, в которой сгорит «ленивая, рабская похоть». Что, однако, произойдет в этот момент с телом?
ИСПОВЕДЬ ЯЗЫЧНИКА
Мучительно меняя жанры, Блок приходил к возможности выражения того, что так и оставалось невысказанным. В своей лирике, которая игнорировала влечение героя ради вечной девственности героини, Блок замещал отцовский демонизм любовью, очищенной от мужской агрессии ценой потери всякой сексуальности. Потом в пьесах, особенно в Розе и Кресте, он пытался яснее показать свой личный миф, в котором мужской мазохизм — «радость-страданье одно» — возводится в степень идеала. Лишь к концу жизни, в прозе Катилины и других статей 1918 года, Блок приходит к новому пониманию своей
1 Воспоминания и записи Евгения Иванова, 390. Напомню, что в Апокалиптической секте Розанов, родственник Е. Иванова, объявлял поэзию Л ермонтова «лучшим введением в хлыстовство» (182).
«двойственности». Теперь амбивалентность интерпретируется как бисексуальность.
Революция подобна исповеди, радению, пророчеству. Тотально вовлекая человека, она сливает в экстатическом порыве сознание с бессознательным: «одно из благодеяний революции заключается в том, что она пробуждает к жизни всего человека [...] и открывает те пропасти сознания, которые были крепко закрыты», — писал Блок в Исповеди язычника, написанной непосредственно перед Катилиной (6/39). В этой «истории двух мальчиков», которую Блок не сумел довести до конца, он признается, как в грехе, в гомоэротическом эпизоде своей юности. Этот эпизод важен; он до сих пор «преследует и не дает мне покою» (6/39).
Внешним фоном сновидного повествования Исповеди является скачка на лошадях с другом, предметом краткой юношеской страсти. Этот мальчик «напоминал лицом и телом, как мне кажется теперь, Лидийского Диониса» (6/44; любопытна здесь эта отсылка к Дионису, ставящая старые идеи в неожиданно откровенный для Блока контекст). Поэт скакал на сером мерине; его друг — на кобыле золотисто-рыжего цвета. Поэт и мерин были быстрее. Оба они чувствовали «тот особый задор, который роднит между собой ветер, лошадь и человека и связывает их одним стремлением к неизвестным далям, открывающимся по весне» (6/45). Друг на своей кобыле, во- первых, отстал, а во-вторых, произнес плохие стихи. Обожание сменяется презрением, и после быстрой и беспорядочной скачки на своем мерине юный поэт впервые видит свою будущую жену. Она — «в розовом платье, с тяжелой золотой косой». На этом тщательно написанное повествование неожиданно обрывается.
Текст Исповеди язычника — одновременно сновидение, полное скрытых и связных значений, и продуманный самоанализ главной в жизни автора истории его отношений с женой. «Подо мной была крупная серая лошадь, мерин в яблоках», — пишет Блок (6/44). В реальности Блок приезжал к невесте на белом коне1. Мерин означает, конечно, кастрированного жеребца. Его окрас — «в яблоках» — тоже полон смысла. Названием кастрации первой степени у русских скопцов было «сесть на пегого коня»2; пегий значит — в пятнах, или в яблоках5. Потом предпринималась следующая операция, полное удаление половых органов; это называлось «сесть на белого коня».
Образ скопческого коня с его двумя цветами-степенями, пегим и белым, важен для понимания некоторых из тех коней, которые так часто появляются в традиции русского Апокалипсиса.4 Золотисто
рыжий цвет кобылы, на которой ехал неудавшийся Дионис, и розово-золотой колорит девушки тоже поддаются интерпретации. Как отмечалось по другому поводу, «сочетания 'золотого' и 'красного' устойчиво связываются у Блока с символикой лжи»1. Скачка на пегом мерине унесла бы рассказчика от преследующей его лживой жизни, если б полет не был остановлен невестой, той самой, что раньше