претендует на большее. Пусть художник и не сверхчеловек, — он свидетель сверхчеловека. Поэт верит в возможность внутреннего перерождения человека, но сомневается в способностях читателя следовать за ним. Культура, государство и сексуальность не дают человеку воспринимать происходящие с ним — точнее, долженствующие произойти — подлинные события, природные метаморфозы. Объяснив читателю, что тот не сможет понять автора прямо, Блок рассказывает ему о намерении добиться понимания на косвенных путях.

Я и не стану навязывать своего объяснения темперамента революционера при помощи метаморфозы. Сколь убедительным ни казалось бы мне это объяснение, я не в силах сделать его жизненным. Поэтому я не прибегаю к нему и обращаюсь к другим способам, может быть, более доступным (6/70).

Другие способы, понятно, метафорические; но в революции и сама метафора, пусть самая рискованная, должна быть ответственной. Выразительная и доступная массам, метафора указывает путь метаморфозы. Своим жизненным подвигом художник указывает направление, в котором идут преображаться массы. Поэт и читатель в равной мере текстобежны; но превращению текста в жизнь мешают другие тексты, мешает культура. Идя на компромисс с нежеланием публики верить в метаморфозу и пользуясь способами «более доступными», Блок энергично протестовал против самой идеи метафоричности: филологи навязывают ее публике для того, чтобы обесценить занятие литературой. Сам Блок давно уже считал своей областью не метафору-слово, а метаморфозу-дело. Понимание текста как метафоры для Блока — «сама смерть». Видеть в литературе одни метафоры есть «цивилизованное одичание» (6/142). Этот автор настолько экстра текстуален в своих интенциях, сколько может выразить текст; и он уверен, что русский текст более других способен выходить за свои пределы. «Нигде слово не претворяется в жизнь [...] так, как у нас»; русский писатель потому обречен рано умереть, что он — больше чем писатель, а скорее пророк и мученик (5/247). Контекст революции сам по себе заставляет образы и тропы осуществляться, стирая их отличия от вещественной реальности; когда текст реализуется в жизни, то метафора превращается в метаморфозу. Если идеалы старого времени — Дон-Жуан Байрона, Демон Лермонтова, Заратустра Ницше и даже Катилина Ибсена — внеисторичны и, не претендуя на реальность, отсылают в недоступные дали мифа, то идеал Блока подчеркнуто реален, дважды историчен: он — «римский 'большевик'».

По Блоку, Катилина сеет тот самый ветер, который подул в мире перед рождением Иисуса Христа (6/71). «Заговор Катилины — бледный предвестник нового мира» (6/79); а вестником нового мира назван в статье Христос (6/71). Итак, Катилина — предвестник, Христос — вестник, а новый мир — осуществление, через 1918 лет, той самой вести. Такова цель; но таковы же и средства. «В наше катастрофическое время всякое культурное начинание приходится мыслить как катакомбу, в которой первые христиане спасали свое духовное наследие» (6/111). Культурное начинание приходится мыслить как мистическую секту.

«Мы все находимся в тех же условиях, в каких были римляне, то есть запылены государственностью, и восприятие природы кажется нам восприятием трудным» (6/69—70). Государство противостоит природе, а революция возвращает к ней. Поэтому мрачная любовная лирика позднего Блока имеет исключительно городской характер. Сексуальность сливается с государственностью и урбанизмом, как три аспекта ненавистной цивилизации. Чтобы очиститься, надо уйти из города, сделать революцию и, наконец, отринуть секс. В таком виде идея знакома Бакунину, если не Руссо. Блок идет дальше. У человека есть природное тело; но даже оно «запылено государственностью». Слияние с природой требует очищения не только общества, но и тела. Революция Блока происходит не с государством, не в государстве и не о государстве. Это погубивший Катилину Цицерон верил в «политическое строй-тел ьство»; Блоку же функции государства напоминают лишь «распухание трупа» (6/78). Анти-либерализм Блока и всей народнической традиции достигают пика в этой гимназической ненависти к Цицерону, адвокату и депутату; в предпочтении ему Катилины, римского большевика; и в восторженном уподоблении его Аттису, кастрировавшему себя пророку. Вслед за героем иронических стихов Пушкина, автор русского Катилины читал Апулея, а Цицерона не читал.

СКИФЫ

В последних текстах Блока чувство тела разворачивается до геополитических метафор или уходит в детские воспоминания, но везде сохраняет тендерную амбивалентность. В знаменитых Скифах Блок сравнивает Россию со Сфинксом, а европейский Запад — с Эдипом. Метафора Блока обратна центральному сюжету Фрейда, в котором активным и амбивалентным героем является Эдип; здесь его качества приписываются Сфинксу. Блоковская Россия- Сфинкс соотносится с Западом подобно тому, как фрейдовское бессознательное соотносится с сознанием: не знает времени («Для вас — века, для нас — единый час»); нечувствительна к противоречиям («И с ненавистью и с любовью»; «ликуя и скорбя» и т. д.); не имеет меры и предела («Мильо-ны — вас. Нас — тьмы»); не знает различения и вытеснения («Мы любим все [...] Мы помним все [...] Мы любим плоть»); и нарцистиче-ски смешивает я с мы в коллективном теле («в наших лапах»). Описанная здесь любовь особого рода, она «давно» забыта западным человеком. Любовь к плоти ведет к ее смерти.

Мы любим плоть — и вкус ее, и цвет, И душный, смертный плоти запах... Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет В тяжелых, нежных наших лапах?

Во многих русских сюжетах — крайними примерами являются Демон, Идиот, Анна Каренина — любовь между мужчиной и женщиной

ведет к смерти женщины. У Блока смерть от любви всегда ожидает мужчину. В Скифах тендерная принадлежность Запада определяется формулой «бессильный, как Эдип»; а пол скифов, как и положено сфинксу, женский. В последнем акте мировой войны и мировой истории, как он описан в этих строчках, скифской России принадлежит понятная женская роль. Сфинкс раскрывается, чтобы заманить партнера в свои тайные глубины и уничтожить его своей особенной любовью. В «наших лапах» партнер лишается своей мужской сущности. Образ такого сфинкса появился у Блока больше чем за 20 лет до Скифов и, конечно, применительно к женщине. В письме 1897 года к героине своей первой любви К. М. Садовской гимназист Блок признавался, что видит в ней «сфинкса, который мгновенным порывом страсти отнимет всю душу у человека, с которым он не может бороться, который жжет его своими ласками, потом обдает холодом, а разгадать его не может никто»1. Это и есть Прекрасная Дама, героиня юношеских стихов, теперь оказавшаяся символом революционной политики. Женственная конструкция разворачивается как вновь обретенный образ идентичности, национальной и собственной. Мужской Эдип бессилен; женский Сфинкс революционен. Кастрированный и кастрирующий, этот странный символ неподвижно возвышается над текстом, жизнью и историей. Одновременно придуманный сюжет Аттиса- Катилины динамизирует эту систему. Катилина равен Эдипу, Аттис Сфинксу. Если в Скифах два эта существа статично противостояли друг другу, то в Катилине одно из них превращается в другое. Это и есть подлинное «перерождение, метаморофоза».

В Катилине, стилизованном под политическую историю, революция совершается над телом и направлена против государства. В Крушении гуманизма, стилизованном под философскую антропологию, о революции сказано как об «изменении породы», — человеческой породы. В Скифах, стилизованных под гимн революции, она изображена как финальное столкновение двух тел и двух полов. Человеческая «порода явно несовершенна и должна быть заменена более совершенной породой существ», — записывал Блок в самом конце своего пути (7/406). Так люди говорят о животных, а боги могли бы говорить о людях; и все подобные разговоры, конечно, упираются в вопрос о механизмах замены и совершенствования. По Блоку, функция дарвиновского отбора возлагалась на искусство. Как вспоминала Надежда Павлович, «Блоку хотелось увидеть каких-то новых людей, иной породы, иного мира»; и веря, что эти давно предсказанные новые люди объявились и, более того, что они- то и захватили власть, он задавал своей молодой подруге точные, теоретически продуманные вопросы: «Они какие? Любят ли снега, любят ли корабли? А влюбляются, как мы?»2 Эстетика и эротика были основными измерениями свершающегося перерождения. В последней речи Блока О назначении

поэта, этом некрологе Пушкину и самому себе, в голосе звучит отчаяние, и вера растворяется в тавтологии:

Мы утешаемся мыслью, что новая порода лучше старой; но ветер гасит эту маленькую свечку, которой мы стараемся осветить мировую ночь (...) Мы знаем одно: что порода, идущая на смену другой, нова; та, которую она сменяет, стара (6/161).

Результат последнего открытия Блока граничил с бредом. Поэт знал это и, в отличие от Катулла, не боялся. Пушкин когда-то написал провидческие в отношении русской поэзии стихи: «Не дай мне Бог сойти с ума». Не прошло и века, как Блок писал противоположное: «кровопролитие (...) становится тоскливой пошлостью, когда перестает быть священным безумием» (6/92). Окружающие тоже знали, что безумие было желанным для Блока- революционера. Как вспоминал его Корней Чуковский: «В революции он любил только экстаз (...) Подлинная революция — (...) была и безумная, и себе на уме. Он же хотел, чтобы она была только безумная»1.

В свете этих предсмертных озарений иначе читается важный фрагмент из Безвременья Блока, его ранний опыт истории русской литературы. Два «демона», Лермонтов и Гоголь,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату