дикого зверька. Своих четырех маленьких 'мтотос' она заперла в хижине, и они выглядывали сквозь дверные щели, возбужденно хихикая. По моей просьбе она открыла дверь, но лишь через какое-то время они осмелели и вышли. Сестра Гиброата была так же любезна, как и он сам. А он светился от радости, видя успех своего предприятия.
Мы говорили стоя, потому что сидеть было негде, разве что на пыльной, покрытой пометом дороге. Беседа наша ограничивалась условными рамками полусемейной-полусветской тематики: семья, дети, дом, сад. Старшая жена жила рядом, у нее было шестеро детей. Бома этой 'сестры' располагалась метрах в восьмидесяти от нас. Приблизительно на полпути между хижинами жен, на вершине этого умозрительного треугольника стояла хижина мужа, а метрах в пятидесяти за ней — маленькая хижина, принадлежавшая его взрослому сыну от первой жены. Каждая из двух женщин имела собственную шамбу, и моя хозяйка, похоже, очень гордилась своей.
У меня сложилось впечатление, что ее уверенность и чувство собственного достоинства были основаны в значительной степени на адекватности ее своему маленькому миру, включающему детей, дом, скот, шамбу, и — last but not least (последнее, но немаловажное. — англ.) — не лишенную привлекательности внешность. О муже говорилось вскользь; казалось, он то есть, то — нет. В данный момент он находился в каком-то неизвестном месте. Моя хозяйка казалась воплощением стабильности, воистину она была 'pied-r-terre' (земная опора мужа. — фр.). Вопрос заключался не в том, есть он или нет его, но скорее — есть ли она, ибо она являлась центром этого домашнего мира, пока муж бродит где-то со своими стадами. То, что происходит внутри этих 'простых' душ, не осознается и потому неведомо, ведь собственные заключения о 'прогрессивной' дифференциации мы делаем, исходя из своих представлений о европейских нравах — и только.
Я спрашивал себя: не является ли 'мужественность' белой женщины следствием того, что она утратила этот естественный мир (шамба, дети, домашний скот, собственный дом и очаг); может быть, это своего рода компенсация за утрату естества, а отсюда причина 'женственности' белого мужчины? Рациональная государственная структура стремится любыми способами затушевывать различия между полами. Роль гомосексуализма в современном обществе аномальна: отчасти, это следствие материнского комплекса, отчасти феномен естественной целесообразности, призванный предотвратить дальнейшее воспроизведение.
Мне и моим товарищам по путешествию посчастливилось ощутить вкус африканской жизни в ее первобытной и ни с чем не сравнимой красоте и во всей глубине ее страдания. Дни, которые я там провел, — лучшее, что было у меня в этой жизни, — procul negotiis et integer vitae sulerisque purus (вдали отдел, в первобытной жизни, чистой и непраздной. — лат.), в 'божественном покое' первобытной земли. Никогда больше у меня не было возможности так свободно и открыто 'наблюдать человека и других животных' (Геродот). За тысячи миль от Европы, этой матери всех демонов, которые не могли достать меня здесь, — ни телеграмм, ни телефонных звонков, ни писем, ни визитов, это было частью и необходимым условием 'Психологической экспедиции в Багишу'. Все мои душевные силы в их свободном потоке обратились назад, в этот блаженный первобытный простор.
Нам удавалось легко заводить разговоры с любопытными туземцами, которые ежедневно приходили к лагерю, садились вокруг и с неизменным интересом наблюдали за всем, что мы делаем. Мой вождь, Ибрагим, посвятил меня в тонкости этикета беседы. Все мужчины (женщины никогда не приближались) должны были сесть на землю. Для меня Ибрагим поставил маленький стул из красного дерева — стул вождя, на который я должен был сесть. Затем я начинал свою речь с перечисления 'шауры' — тех тем, которых мы будем касаться. Большинство моих собеседников объяснялись на сносном пиджин-суахили, я же, чтобы меня поняли, старался в основном пользоваться карманным разговорником. Эта маленькая книжка была предметом бесконечного восхищения. Мой скудный словарный запас вынуждал меня говорить просто, что и требовалось в этой ситуации. Зачастую наша беседа приобретала характер увлекательной игры в отгадывание загадок, и туземцы охотно принимали в ней участие. Но продолжалась она, как правило, не более часа, наши собеседники заметно уставали и драматически жаловались, объясняя жестами: 'Увы, мы так устали'.
Меня, разумеется, очень интересовали их сны, но завести разговор на эту тему никак не удавалось. Я предлагал маленькие поощрения: сигареты, спички, английские булавки — все, чем они так дорожили. Ничего не помогало. Я так и не смог до конца объяснить их испуг, когда речь заходила о сновидениях. Подозреваю, что все дело в страхе и недоверии. Известно ведь, что негры боятся фотографироваться, они подозревают, что при этом у них отнимают частицу души, — возможно, точно так же они боятся, что тот, кто знает их сны, может нанести им вред. Это, между прочим, не касалось наших слуг, они были сомалийцами, жили на побережье и говорили на суахили. У них имелся арабский сонник, к которому они обращались ежедневно. Если у них возникали какие-то сомнения, они приходили ко мне за советом. За то, что я знал Коран, они называли меня 'человеком-книгой' и считали переодетым мусульманином.
Однажды мне удалось побеседовать с лайбоном, старым знахарем. Он появился передо мной в великолепном плаще из шкурок голубых обезьян, явно очень дорогом. Когда я стал расспрашивать знахаря о снах, он ответил со слезами на глазах: 'Прежде у лайбонов бывали сны, и они знали, ждать ли войны и болезней, будет ли дождь и куда гнать стада'. Еще его дед видел такие сны. Но с тех пор как в Африку пришли белые, никто уже не видит снов. Сны больше не нужны, теперь про все знают англичане!
Я понял, что этого человека лишили смысла его существования. То, в чем раньше наставлял его божественный голос, теперь 'знают англичане'. Прежде он, знахарь, беседовал с богами, ведающими судьбой племени, и обладал огромным влиянием. Его слово — как слово пифии в Древней Греции — было последней инстанцией. Теперь роль последней инстанцией перешла к окружному комиссару. Все жизненные ценности находились отныне в этом мире. Думается, что теперь это лишь вопрос времени и жизнестойкости черной расы — когда негры наконец осознают важность физических законов.
Наш лайбон вовсе не был похож на выдающегося человека, он был всего лишь слезливым старичком, живым воплощением распадающегося, отживающего и невозвратимого мира.
Не однажды я заводил с туземцами разговор о богах, ритуалах и церемониях. Но только единственный раз, в одной маленькой деревушке, мне представилась возможность наблюдать нечто в этом роде. Там, перед пустой хижиной посреди оживленной деревенской улицы, оставили тщательно выметенное место диаметром в несколько метров. Посередине положили пояс из раковин, кольца, серьги, черепки от горшков и какую-то лопатку. Нам лишь удалось узнать, что в этой хижине умерла женщина. О похоронах ничего не говорилось.
В беседах со мной местные жители настойчиво повторяли, что их западные соседи — 'плохие' люди. Когда там кто-нибудь умирал, об этом уведомляли соседнюю деревню, а тело вечером приносили к месту, находившемуся посередине — между этими деревнями. В свою очередь, с той стороны на это же место доставляли всякие подношения, а утром трупа уже не было. Мне со всей очевидностью дали понять, что в той, другой деревне, мертвеца съедали. Там, где мы жили, ничего подобного не происходило: мертвецов выносили в кусты, и гиены в одну ночь все улаживали. Фактически мы не обнаружили ничего похожего на похоронный обряд.
Тем не менее, мне стало известно, что, когда человек умирает, его тело кладут на пол посреди хижины. Лайбон, обходя его вокруг, льет молоко из чаши на пол, бормоча при этом: 'Айик адхиста, адхиста айик!'
Значение этих слов мне было уже известно. В конце одной из моих бесед с туземцами какой-то старик внезапно воскликнул: 'Утром, на заре, мы выходим из хижин, плюем на руки и протягиваем их к солнцу'. Я попросил проделать эту церемонию и подробно ее описать. Несколько человек поднесли руки ко рту, поплевали на них, а вернее с силой подули, и повернули ладони к солнцу. Я спросил, что это означает, зачем они это делают, почему дуют или плюют на руки. Ответом была фраза: 'Мы всегда так делаем'. Получить хоть какое-то внятное объяснение было невозможно, и я понял, что в действительности они знали только, что они делали это, но не знали, что конкретно делали. Сами они не видели в этом смысла. Но ведь и мы исполняем обряды, не всегда понимая, зачем это делаем: зажигаем свечи на рождественской елке, храним пасхальные яйца и т. д.
Старик пояснил, что это и есть истинная религия всех людей, что все кевирондосы, все ваганда, все племена, которые можно увидеть с горы, и живущие так далеко, что их невозможно увидеть, — все почитают 'адхисту', то есть восходящее солнце. Только в этот момент солнце было 'мунгу' — то есть Богом.