леса ушли. Приходит из деревни к нам в лес тетка Ефросинья, мать Тришкина. «Айдате домой, ахвицер сказал, кто вернется, всех помилуют, а кто в лесу — все равно выкурят и расстреляют и всех родственников в деревне порешат». Я бы не вернулся, но подумал: чо же из-за меня отец с матерью страдать должны, сестренок жалко. Да и тетка Ефросинья клянется: начальник карательного отряда божился, дал слово ахвицера...
Ну, пришли мы в деревню под вечер. Не дали нам казаки и домой зайти. Спрашивает ахвицер тетку Ефросинью: «Это и усе?» — «Усе, — говорит. — Свово сынишку привела да племеша, а за других не мой ответ». Тетку тут же принародно нагайками да шомполами до полусмерти исхлестали, а нас с Гришкой на допрос к командиру. «Говори, красная сволочь, где партизаны скрываются?» — «Никаких партизанов мы не знаем». — «А сами почему в лес ушли?» — «Казаков испужалися». — «Рас-стр-р-е-лять!» Связали нас и повели к лесу на расстрел. Уже стемнялось. Гришка идет первым, заливается слезами, падает в ноги казакам: «Помилуйте, пожалейте, я ишшо не жил на свете». А мне как будто кто-то на ухо шопчет: «Пошевели руками, развязывайся...» И поверишь, Андрей, пошевелил, чую, развязалась веревка. Гришке бы руки развязать, да конвойные рядом, заметят. Да и сам он два шага шагнет и падает в ноги казакам, уже от страха рассудок потерял. И вот в момент, когда Гришка опять упал и казаки стали поднимать его, чтобы доволокчи до места расстрела, я сиганул с тропки в кусты, токо меня и видели. Начали они палить из ружей вслед, да темно было, не попали. А в лес бежать забоялися. Пробежал я скоко-то, упал, лежу. Слышу, разговаривают конвойные: «Давай этого кончать, пока и он не убег». Раздались выстрелы, Гришка закричал и стало тихо. И тут-то меня разобрало. Колотит всего, трясет; скребу руками мох, травой рот заткнул, чтобы в голос не завыть. Не верится, что сам живой, брательника жалко. И обидно: за что? Хотя бы в самом деле в партизанах были, а то ведь так убегли, от мобилизации скрывались, отсиживались. Да еще обидно: ведь родная мать сына к смерти подвела, поверила иродам. А уж тогда я к партизанам подался... Правду искать.
— Ну и нашли? — спрашиваю.
— А как же, нашел! — Старик оживился, лицом посветлел. — Добрался я к тарским партизанам. Командиром у них был Артем Избышев, а комиссаром Григорий Захаренко, из рабочих он... Вот уж люди были! Да об них книга есть. Не читал?
— Слышал.
— Дак вот, Григорий Захаренко самолично дал мне винтовку и говорит: «Ну, дорогой товаришок, бери и держи крепко в руках. На данный момент это твоя правда. С ей и большую, настоящую правду отстоим».
Так я с отрядом до Барабинска дошел, гнал Колчака. А потом, когда слились с Красной Армией, меня домой отпустили. Вот старуха соврать не даст: пришел домой, а по мне уже и плакать перестали, думали, что меня тогда колчаковцы расстреляли.
— Отчего же, — спрашиваю,- — Иван Иванович, у вас душа теперь болит? Ведь давно дело было, да и обида отмщена, правда восторжествовала.
Старик грустно усмехнулся, крутнул головой.
— Э-э, сынок! Жизнь-то моя длинная, и душа болит за всю жизнь. Меня и война калечила, после войны всяко было. Пенсию дали — тридцать семь рублей. Это вот счас инвалидам-фронтовикам повысили пенсию, ну и мне тоже пересмотрели. Да нам со старухой много и не надо. А подрабатываю я так просто, дома скучно, да и вам, молодым, копейка не лишняя. Работать-то работаю, а опять неправду вижу. Конечно, это пустяк, а все-таки нехорошо, несправедливо.
— Что еще?
— Да вот у нас в полуклинике завхоз есть, Крамаренко. Дак он чо делает? У нас должно быть четыре истопника. Так? Четыре и есть. А работаем мы вот уже три года только трое.
— Это как так?
— А вот так. Он, Крамаренко, завхоз наш, четвертым истопником оформил свою бабу. Она за все время ни разу в кочегарке не была, даже дороги к ней не знает. Только зарплату ходит получать каждый месяц. В пачпорте штамп есть, заявление в отделе кадров есть... Ну, пущай бы нам платили за переработку, шут с им и с ей... А то ведь обидно, за кого работаем?
— А вы почему же начальству повыше не пожалуетесь?
— Жаловались.
— И что же?
— А знаешь, Андрей, тот прав, у кого больше прав. Ворон ворону глаз не клюет. Вот мы с мужиками и советовались сегодня. Может быть, ты пропечатал бы в газетке про это?
— В этом вопросе разбираться надо.
— Дак разберись. Ты лучше знаешь, что к чему... Есть же правда...
— Конечно, есть. Будет время, попробую...
Лег спать, но сон еще долго не приходил. Все думалось о заводе, о том, что и там среди правды прячется кривда, что с ней придется потягаться, и голыми руками взять ее не так-то просто.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
И вот я в литейном цехе. Попросил у уполномоченного БРИЗа журнал, сижу вчитываюсь. В журнале записаны фамилии авторов предложений, суть предложений, эффект, когда и где внедрено, сумма вознаграждения автору. Листаю журнал, что-то переписываю в блокнот. Уполномоченный Михаил Иванович Лиснянский настороженно наблюдает за мной. Что случилось с газетчиком? Раньше, бывало, придет, расспросит и со слов напишет, а теперь чего-то копается. Цех первое место по заводу держит...
— Давайте, я вам быстрей расскажу, что надо, — предлагает он мне. — Чего будете время терять?
— Да нет, я сам хочу. Мне не к спеху... Занимайтесь своим делом, а я посижу.
Попалось предложение, по которому автору заплатили «за инициативу». Автор — рабочий хозбригады Пискунов. В журнале предложение сформулировано так: «Покраска стеклянной перегородки в душевых». Но причем же здесь рационализация? Это же вроде рабочего наряда? Я попросил печатную форму, в которой автор заполняет нужные графы, отвечает на вопросы: чем вызвана необходимость рационализации, что предлагается внедрить, как изменилось положение после внедрения рацпредложения.
Взял форму, прочитал, и чувствую сам, что покраснел. Ничего не сказав Лиснянскому, вышел из комнаты и пошел в цех искать рабочего Пискунова. Разыскал и вот что узнал от него.
В цехе полгода назад построили новые душевые. Разгородили помещение пополам — для мужчин и женщин. Перегородку сделали деревянную в два метра высотой, а оставшееся до потолка пространство почему-то застеклили. Как только открыли душевые, в первый же день произошел «бабий бунт».
Получалось так, что когда помывшийся человек становился на возвышение возле шкафа для одежды, его голова оказывалась выше деревянной перегородки, и ему видно было сквозь стекло моющихся в соседней душевой. Мужчины — народ менее церемонный, сразу же подняли гогот, стали в стекла заглядывать, кричать: «Дуся, давай спинку потру!», или: «У тебя, Галя, ребра, как доска стиральная. Не по мне ли сохнешь?»
Женщины пошли делегацией к начальнику цеха. Тот велел завхозу немедленно «зашить» перегородку досками до потолка. Но завхоз и без этого «горел» — шла подготовка цеха к зиме, бригада ремонтировала крышу.
Завхоз влез на крышу к бригаде и загоревал:
— Чтоб ты сгорело! Это же работы на день! Троих людей надо снимать с крыши и перебрасывать в душевую. График ремонта летит...
И тогда выручил Пискунов:
— Миколай Васильевич, дак можно пока закрасить стекла, и — порядок! Это работы — одному на полчаса. Краска есть.