половина моей жизни не была бы такой, какой она стала. Кроме того, нужно время, чтобы свыкнуться с правдой: что прошло, то прошло. Потому что я уехал не по своей воле. Меня выгнали, как собаку. Мне пришлось бежать, спасая свою шкуру.
В конце 1960-х — начале 70-х годов в разных частях Индии были зарегистрированы слабые землетрясения: ничего серьезного, обошлось без человеческих жертв и особого материального ущерба, но и этого хватило, чтобы нам спалось уже не так спокойно. Одно из них сотрясло Золотой Храм в Амритсаре, штат Пенджаб, в священном городе сикхов, другое поскрежетало зубами в маленьком южном городке Сриперумбудуре, третье напугало детей в Ассаме. И наконец, живописные воды высокогорного кашмирского озера Шишнаг, этого небесного ледяного зеркала, замутились и вспенились.
Геология как метафора. Не было недостатка во всевозможных риши, махагуру, даже в политических обозревателях и авторах газетных передовиц, готовых — прямо-таки жаждущих — связать эту дрожь земли с такими решающими событиями тех лет, как превращение миссис Ганди в грозного лидера — миссис Движение и Потрясение и ее победа над Пакистаном в великой войне 1965 года, которая продолжалась ровно двадцать два дня и велась одновременно на двух фронтах — в Кашмире и в Бангладеш. «Старый порядок треснул!» — кричали эти господа, а когда против миссис Ганди были выдвинуты обвинения в злоупотреблениях во время предвыборной кампании — «Мрачные подземные раскаты сотрясают администрацию Ганди».
Впрочем, мне нет нужды привлекать геологию, чтобы рассказать о расколе в моей семье. Мне, Умиду Мерчанту (он же Рай), в год, когда разразилась война, исполнилось восемнадцать. Ормус уехал, о Вине остались одни бледнеющие воспоминания, а я курсировал между квартирами своих разведенных родителей, наряду с их домашней прислугой, так как прислугу они тоже поделили; и когда я бывал на них зол — а в таком возрасте это случается нередко, — я говорил, что чувствую себя одним из их плохо оплачиваемых слуг. Затем у матери обнаружили неоперабельную опухоль мозга, и через несколько недель она умерла, словно кто-то — раз! — и выключил свет, оставив меня с грузом невысказанных ласковых слов. Ей был пятьдесят один год.
Вечером после похорон матери мы с отцом поехали взглянуть на Кафф-парейд. Долгий процесс выравнивания и мелиорации почвы был почти завершен. От вилл, променада и мангровой рощи не осталось и следа, а море отступило под натиском больших машин. Перед нами простирался громадный коричневый кусок земли — чистая доска, на которой еще только собиралась писать история. Огромное пыльное пространство оживлял металлический забор, большие плакаты с запретительными надписями, бетонные и стальные фундаменты первых многоэтажных домов, копры, паровые катки, грузовики, тачки и подъемные краны. Несмотря на то что рабочий день уже кончился, вблизи и поодаль все еще виднелись группки рабочих. Мужчины прислонились к бетонным колодцам, из которых, как ветви деревьев, созданных воображением какого-нибудь ботаника-франкенштейна, торчали стальные прутья; женщины в подоткнутых сари, прижимая одной рукой к бедру металлические сосуды, в которых они носили землю, курили
Я подумал, что это не пустота голого места, а духовная пустыня.
«Нет, — сказал отец, читавший мои мысли. — Это чистое полотно, загрунтованное и ожидающее, когда его коснется рука художника. Твоя мать была провидицей. Отсюда, с этого небольшого пятачка, почвы, отвоеванной у морского дна, вознесутся ее озимандийские колоссы, и тогда великие мира сего воззрят на Бомбей и предадутся отчаянию». Он говорил о своем сопернике — единственном, кто смог разлучить двух людей, так сильно любивших друг друга, и в тот миг я не знал, ненавидеть ли мне этот город, оторвавший их друг от друга, или же, взяв пример с Виви, великодушного и ироничного даже в своем безутешном горе, простить Бомбей и даже пожалеть его ради драгоценной, потерянной любви. Я вспомнил песочные замки, мороженое, отсутствие музыкального слуха и плохие каламбуры, и по-новому увидел Вину, в которой от Амир Мерчант было больше, чем в ком бы то ни было на земле.
Стемнело, и ночная мошкара вознамерилась съесть меня живьем. «Пойдем», — сказал я, но отец меня не слышал. Теперь был мой черед читать мысли. Она стала циником, думал он, она заключила сделку с дьяволом, и тот послал в ее голову чудовище и забрал ее к себе. «Неправда, — сказал я. — Ничего подобного. Ты ведь не веришь в дьявола. Это просто дурацкая болезнь». Он очнулся от своих мыслей, такой жалкий, что я его обнял. Я был уже на шесть или семь дюймов выше его; его худая голова с растрепанными прядями седых волос уткнулась мне в грудь, и он заплакал. Огни города — Малабар-хилл вдали и «королевское ожерелье» Марин-Драйв, изгибающееся в нашу сторону, — захлестнули нас, как петля.
В то время я пристрастился к научной фантастике. Был один роман европейского писателя, кажется поляка, о планете, где мысли людей обретают плоть. Подумаешь об умершей жене — и она снова в твоей постели. Подумаешь о чудовище — и оно через ухо заберется в твой мозг. В таком роде.
Кто-то может спать под включенным вентилятором, а кто-то нет. Ормус Кама умел опрокидывать комнату и лежать под вентилятором, словно в механическом оазисе. Вина же как-то призналась мне, что никогда не могла отделаться от ощущения, будто эта чертова штуковина способна оторваться от потолка и подлететь к ней, пока она спит. Ей снились кошмары, в которых ее обезглавливали крутящиеся лопасти вентилятора. Лично я всегда любил вентилятор. Я устанавливал минимальную скорость и лежал, чувствуя, как привычное дуновение нежно пробегает по коже. Оно успокаивало, казалось, что я лежу у океана вблизи экватора и меня окатывают теплые волны — теплее, чем кровь. С отцом все было наоборот. «Какая бы ни была жара, — говорил Виви Мерчант, — от этого чертова сквозняка я начинаю дрожать и мерзнуть. В общем, он у меня сидит в печенках».
Зная это, я послушно выключил вентилятор и оставил его наедине с самим собой, оставил выбирать между живыми и мертвыми — выбор, который, надо полагать, оказался нетрудным, учитывая, что Амир была среди ушедших, а когорты остающихся включали всего лишь меня. Любовь больше, чем смерть, или сама — смерть. Некоторые считают, что песенный мастер Орфей был трусом, потому что не захотел умереть ради любви, не последовал за Эвридикой в загробный мир, а вместо этого пытался вытащить ее оттуда назад в жизнь, что противоречило законам природы, поэтому у него ничего и не вышло. Если принять эту точку зрения, то мой отец оказался смелее играющего на лире фракийца: ведь в своей погоне за Амир он не просил у хозяев потустороннего мира сделать для него исключение, не требовал обратного билета у чудовищ, стерегущих врата. Но Орфей и Эвридика были бездетны. В отличие от моих родителей.
Мой отец сделал свой выбор, но жить с этим выбором предоставил мне.
О, Нисси По, чья мать висела в козьем загоне в Виргинии много лет тому назад. Вина, мы связаны с тобой тем, что видели, бременем, которое должны нести всю жизнь. Они не хотели видеть нас взрослыми. Они недостаточно любили нас, чтобы подождать. А если мы нуждались в них? А еще тысяча и одно если?
Убийство — тяжкое преступление против убитого. Самоубийство — тяжкое преступление против тех, кто остается жить.
Рано утром меня разбудили слуги и отвели в его спальню. Они столпились в дверном проеме, с круглыми от ужаса глазами, почти обезумев от открывшегося их взорам зрелища, словно фигуры на шабаше ведьм у Гойи, которые зачарованно уставились на Козла. С вентилятора на потолке свисал В. В. Мерчант. Огни как петля. Орудием самоубийства послужил провод от торшера. Виви медленно вращался в потоке воздуха. Это заставило меня потерять самообладание, не позволило сохранить хладнокровие и взглянуть на все со стороны. У кого-то хватило ума, войдя сюда, включить вентилятор. «Кто это сделал?! — завопил я. — Кто включил этот чертов вентилятор?!»
«Сахиб, было жарко, сахиб, — отвечали фигуры с картины Гойи. — И потом — запах, сахиб».