– Как полагается, вельможный пан.

– Да какой я тебе пан? Может, лазутчиков прячешь, может, королевские собаки тут шляются?

– Все свои тут, это я тебе говорю, – отозвался из-за стола Неживой.

– А кто ты таков, что так говоришь?

– Я Иван Неживой. Узнал, дозорец?

– Теперь узнал. Пошли, – обратился он к товарищу, – тут нечего делать.

Еще раз оглядев корчму, дозорцы вышли, хлопнув дверью.

– Видал? – спросил кузнец. – Слыхал? Дозорцы. А вы бы лучше в поле да лучше бы на панов сабли подымали...

– Э, Максим, и это дело нужное, – успокоил кузнеца Неживой. – Как звать тебя, человече? – обратился он к беглому стеклодуву. – Да ты не бойся, говори.

– Иван Невкрытый.

– Ну вот, Иван, будь ты здоровее, взял бы я тебя в казаки, записал бы в свою сотню, а так что за воин из тебя – кожа да кости...

– Дай отлежаться, я тебе с гуты еще двести воинов приведу, таких, что не нахвалишься. Да дай мне до Хмеля добраться, я ему всю правду в глаза... а то ему полковники брехней взор затуманили, его именем универсалы рассылают. Ты скажи мне, казак, как мне к гетману Хмелю попасть?

Неживой молчал.

– Или, может, дороги к нему чертополохом позарастали?

– Хмель, Хмель... – задумчиво отозвался, точно про себя, Неживой. – Что у тебя в голове, гетман?

...И казалось Ивану Неживому, что он знает, какие мысли в голове у гетмана. «Теперь, после поражения под Берестечком, когда уже хорошо видно, чью руку держит хан Ислам-Гирей, который подло предал казацкое войско, порвал договор, насмеялся над казаками, да и самого гетмана обесславил, теперь, – думал Иван Неживой, – гетман понимает, что одна надежда его – посполитые, бездомные и голодные, кинутые на произвол судьбы».

Вспомнилось Неживому, как год назад запел он песню про Байду на пиру, который устроил гетман в честь Осман-аги. Разве не гетман велел ему петь дальше? А Выговский рукой махал: остановись, мол, что делаешь, вражий сын?.. Ведь это гетман приказал: «Пой, Иван Неживой, пой!»

«...Полковники. А что полковники? – Неживой говорил сам с собой, не обращая внимания на то, что делалось кругом. – Полковникам свое – разбогатели, все луга да леса себе прирезывают. Над посполитыми, как шляхта, лютуют». Мелькнула мысль – бросить все и податься на Дон. Можно было и так поступить, – но принесет ли это утешение, облегчит ли измученное сердце?.. Поговорить бы с Хмелем глаз на глаз, без всех этих Выговских да Капуст.

Сразу сердце обожгло другое: а как гетману одному с таким великим делом управиться? Татары, турки, король с королятами, семиградский князь, немцы, шведы. Нет, сначала их, сначала их, а уж потом...

Неживой и не заметил, как заговорил вслух.

– Что потом? – спросил Мартын. – Что потом, батько?

– А потом, – продолжал Неживой, набивая табаком люльку, – потом, когда с ними управимся, тогда и своим панкам скажем: видели, как мы татарам да шляхте руки скрутили, видели?

– Пока солнце выйдет, роса очи выест, – отозвался Иван Невкрытый.

– Слабый дух у тебя, вижу, – укорил Недригайло.

– Был у меня дух, да весь выдул на фляжки да на цацки, – пошутил тот.

– Постойте, люди... – Неживой попыхивал длинной обкуренной трубкой, – еще не умерла правда на свете, есть еще у нас сабли острые да мушкеты добрые, и кони у нас борзые, и глаз зоркий. Так чего ж понурились, чего затужили? Гей, шинкарь, где ж твоя горелка?

Шинкарь опрометью кинулся к столу. Мигом наполнил кварты горелкой, подложил на тарелки колбасы и хлеба, но Мартыну уже не пилось. Так и осталось без ответа то, что тревожило и мучило его. Он понимал, что и сам Иван Неживой не нашел этого ответа и, может быть, для того и потребовал горелки, чтобы прекратить тяжелую беседу.

В тот вечер в шинке беглый стеклодув Иван Невкрытый кидал в сердца казаков, словно в жирный, поднятый пахарями чернозем, такие слова, которые, как зерна, должны были взойти добрым урожаем.

– Возьмите меня казаки: кто я был и кто я теперь? Был я посполитым у Вишневецкого, а сами знаете, что то за пан. Кат из катов. Сам сатана краше его. В сорок восьмом кинул я все, взял косу и пошел под хоругви Хмеля. Я под Корсунем шляхту бил, и под Замостьем, и на Пиляве отличился, а после Берестечка не попало мое имя в реестр.

Невкрытый задумался, замолчал, жадно перехватил раскрытыми губами воздух, который со свистом вбирала его грудь, и уже дальнейшие слова его были не криком, не жалобой, а скорбною исповедью.

– Не попало имя мое в реестр, и остался на свете Иван Невкрытый горьким сиротою. Куда податься? В свое село, за Горынь? А там для меня давно уже кол приготовил Ерема Вишневецкий. Осталось мне по миру итти.

Послушал одного монаха, подался в Межигорье, на гуту Адама Киселя. Глянул, а там таких, как я, сотни, и все в войске побывали, да в реестр не записаны.

Рыжий немец, управитель Штемберг, за нас взялся. Только и слышно было от него: хлоп, свинья, смерд, быдло. Напихали нас в землянки, еще не рассвело, а уже будят, и только как стемнеет, тогда гонят спать. Пошел слух – воевода Кисель продает гуту нашему купцу, Гармашу. Думали, полегчает нам. Приехал Гармаш, собрал нас на майдане, поглядел, потолковал о чем-то с немцем, да и уехал, а на гуте все по- старому пошло. Только и всего, что немец-управитель злее стал. Видно, перед новым паном старается.

Не стерпел я, поднял голос, начал просить хоть какой-нибудь одежонки да чтобы деньги платили, а управитель завопил: «Бунт!» И начали меня терзать.

Да посчастливилось мне. Утек...

В шинке было тихо. Иван Невкрытый закончил горькую исповедь. Глубоко вздохнул.

– А почему гетману не сделать так: чтобы нам всем, вот тебе, старый казак, – он указал пальцем на Неживого, – и тебе, кузнец, и тебе, Свирид, и тебе, Мартын, и тебе, молодец с Дона, чтобы всем нам жилось по-людски, чтоб была своя хата, своя земля, чтобы знать, что похоронят тебя на кладбище, а не собаки где-нибудь при дороге кости твои сгрызут... Молчите, казаки? Зацепило? – вдруг злобно сказал он. – Язык отнялся? Потому – правду я говорю, а вы тут о народе печалитесь. Сами в реестры попали да про народ и забыли, разве вам народ жалко? Брехня!

...Еще вспомнил Мартын, уже по дороге в Путивль, как после этих слов поднялся шум в шинке, кричал Неживой, кричал кузнец, стучал по столу кулаком, а Невкрытый сидел, понурясь, тихий, молчаливый, будто и не он поднял все это. Будто все, что говорилось, и не касалось его...

Волновалась трава вдоль дороги. Стоял погожий осенний день. За полями вставали на горизонте леса. Серое небо плыло навстречу Мартыну.

В Путивль пять дней дороги. За пять дней многое вспомнишь. И злое, и доброе. Мартын старался лучше не вспоминать. У него в мыслях все еще был тот вечер в шинке, в Чигирине. Ехал через опустелые села. Настежь распахнуты ворота. Ветер не нагибает гриву дыма над хатами. Мартын хлестнул и без того горячего коня нагайкой и поскакал галопом.

Ночевал в местечке Гремиславе, у дьячка. Старенький дьячок долго не давал спать, жаловался на дороговизну, на бедность, сулил страшные дела и все допытывался, к чему все идет и как дальше жить, точно сотник мог ответить ему на это. С радостью встретил Мартын рассвет, вскочил на коня и, провожаемый крестным знамением дьячка, который стоял в воротах, вылетел на дорогу.

Уже недалеко от Путивля Мартын догнал длинный обоз. На телегах, поверх немудреного домашнего скарба, сидели женщины, дети. Рядом шли мужчины. По усталым, пыльным лицам ручьями струился пот. Мартын зорко оглядел обоз и, еще не спросив людей, куда они направляются, понял все. Он натянул поводья и сдержал коня. Белоголовый хлопчик лет десяти соскочил с воза. Подбежал к Мартыну и, задирая голову, спросил:

– Дядя, а чи не видали вы моего батьку Перебейбраму?

Хлопчик смело ухватился за стремя и добавил:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату