– И о том не надо, – попросил Мартын.
– Молчу, сынок. – И снова заплакала. – Думала я, все выплакала, слез нет, а они, видно, горем живятся, слезы мои, сынок.
– Молчите, мама, – он знал: надо сказать что-то хорошее, порадовать, успокоить, но таких слов не было. Надо правдою лечить раны, а правда могла только растравлять их новою болью.
А мать, как нарочно, спросила:
– Что на Украине, сынок, как дома?
И он не смог солгать матери, – ведь он никогда не говорил ей не правду.
– Худо, мама.
– Татары? – спросила она. – Паны?
– Всего хватает, мама, – попытался избежать ответа, но она настойчиво продолжала спрашивать:
– Что же оно будет, сынок, не видать мне, значит, родной земли?
– Погодите, мама, погодите, воротимся мы с вами в Байгород, в свою хату. – И вспомнил, что хату сожгли жолнеры Корецкого, а от самого Байгорода остался только пепел...
– Байгород... – прошептала задумчиво мать. – Когда Максим на колу помирал, звал тебя, сынок. Звал. Ты должен притти туда, Мартын, должен! – твердо и сурово сказала она, голосом, какого он никогда у нее не слыхал. – Ты поклянешься мне в этом, сынок, на сабле клятву дашь. – Глаза матери были сухи и сверкали, точно огонь вспыхнул в них и высушил слезы.
– Поклянусь, мама, – ответил Мартын, – и сдержу свое слово.
Мать рассказывала. Низкий, прокопченный и задымленный потолок убогой избы висел над головами. Русские люди, давшие приют матери и ему в эту осеннюю ночь, сидели и слушали, хотя многое из того, что рассказывала мать, они уже знали, – но горе было близким, общим для всех.
...Из Байгорода она ушла вместе со всеми людьми. Бежали ночью. Как раз на ту пору татары рыскали по всем шляхам, возвращались в Крым.
Старались обминуть их окольной дорогой, но не миновали. Наскочили татары на них как-то поутру, молодых в полон взяли, старых пограбили, кто сопротивлялся, того зарубили, и исчезли. А она осталась одна на дороге, без памяти, и ее подобрали добрые люди.
Начались долгие месяцы нужды, хождения с сумой. Чужой кусок хлеба сначала поперек горла становился. Где был Мартын тогда? Долгими ночами звала его. Думала, может, и он сложил голову, и никто очей ему не закрыл.
Может, ворон выклевал их?
Встретились на дороге люди. Такие же обездоленные и обиженные, как она. Шли в русскую землю и взяли с собой. Тут, в этом селе, она заболела, слегла, и добрые люди Ефрем и Марфа приютили ее, а когда выздоровела, не пустили от себя, осталась она у них. И правда, куда ей дальше итти, куда?
– И оставайся с нами, Евдокия, – сказала Марфа, – куда тебе? Там война, разорение, кто знает, что еще будет, а когда кончится, одолеют панов – тогда заберет тебя сын.
– Спасибо, Марфа, ой, великое спасибо! Только не доживу я до того, не доживу.
– Доживете, мама!
Мартын почти выкрикнул эти слова. Неужели не бывать ему хозяином на своей земле? Неужели мать не увидит Байгорода? И в этот миг Мартын Терновый, как никогда, почувствовал, что должен грудью своей стать за гетмана, ибо один гетман думает о его, Тернового, доле и сделает так, что сможет Мартынова мать увидеть родную землю.
Терновый сказал: скоро снова быть войне, воины русского царя подадут казакам помощь.
– Так, сынок, так, Мартын. Русские люди, вот они, – Марфа и Ефрем, такие все они, всегда бы нам вместе с ними быть, всегда.
Говорили обо всем. Говорил и Ефрем Проскаков. Мартын узнал: и ему тут не сладко, хоть никто с отцовской земли не гонит, никто не грозится ее отнять. Но оскудело царство хлебом, худо, что на границе жизнь неспокойная. И сюда татарские отряды заходили, а последнее время от радзивилловских наездов тоже изведали немало беды.
Однообразно трещал сверчок. Давно догорел огонь в печи, хозяйка засветила лучину, начала стелить постели. Мартыну постлали кожух на лавке, а сами хозяева взобрались на печь. Мартын отказывался. Мать уговорила лечь. Теперь мысль металась, как в тенетах: что же дальше? Брать ли мать с собой, или оставить пока здесь? А если взять, то куда?
Мать, казалось, угадала его беспокойство.
– Обо мне не заботься, об одном прошу – коли будет можно, коли доживу, приезжай за мной, а нет, так хоть могилу навести. Люди добрые покажут...
– Что вы, мама? – а у самого в горле задрожал предательский комок, и сердце затосковало.
– Эх, сын мой, сын мой...
Молчали. Сверчок неугомонно тянул свое. Люди твердили – сверчок в доме к счастью. Сколько таких сверчков слышал он на своем веку! А где счастье?
Лежал, растянувшись на лавке, мать сидела рядом, гладила по голове, устремив взгляд в темный угол. Лучина затрещала и погасла.
В трубе тоскливо завывал ветер. Мартын думал: где счастье? И в сердце росла великая и неутолимая жажда: скорее туда, в Чигирин, увидеть Неживого, всех побратимов своих, попроситься у Капусты в какой- нибудь полк, сказать всем – и тем, кого по дороге встречал, посполитым, уже изверившимся в своих чаяниях, и казакам, и тому бедняге, Ивану Невкрытому из межигорской гуты, сказать: «Оружие в руки берите, скорее оружие в руки и не опускайте голов». Как тогда, перед Пилявой, говорил гетман: «Хорошо было бы, кабы мы теперь купно – казаки и селяне – на ворога ударили». И ударили. И враг бежал бесславно в той битве. А теперь тоже надо бы купно, сообща. Надо!
– О чем думаешь, сынок? – тихо спросила мать.
– Вместе нам всем надо, – прошептал он в ответ и рассказал про слова гетмана перед боем.
– Боже его благослови, пошли ему здоровья и силы, – проговорила мать, – если он за нас, обездоленных, стоять будет, а если нет, то пусть кара страшная падет на него. Ведь поднял весь край, не смеет он оставить нас.
Кто же другой у нас есть? Кто?
– Нет другого, и не надо другого.
Мартын нерушимо верил в это. Не надо другого. «А универсалы про послушенство? – вдруг спросил он сам себя. – Для кого они? Кто писал их?»
– А коли отступится от нас, – твердо произнес Мартын и уже не матери, и не самому себе, а, казалось, в глаза гетману кинул:
– пусть кара страшная падет на его голову и на весь род его.
Усталость победила, и он заснул, хотя и беспокойно, вздыхал во сне и стонал. Держал в руках руку матери, а она нежно гладила его шелковые кудри и жадными губами глотала соленые слезы.
Безостановочно трешал сверчок. Ветер рыдал в трубе. Ночь вздыхала за худыми стенами проскаковской избы.
В памяти возникало былое. Статный парубок Максим Терновый держит ее за руку, поп благословляет их, а вскоре уже тот Максим садится на коня – и потом ни вести от него, ни доброго слова о нем. Вдруг в темную зимнюю ночь постучался в дверь, упала к нему на грудь, как сегодня к сыну.
Потом сын Мартын – добросердечный, заботливый, гордилась им перед всем Байгородом. Одна утеха, одна надежда и одно счастье.
А горе росло, как дождевая туча. Горе ливнем проливалось на Байгород, и лишь порою улыбалась судьба и щедро выглядывало солнце, утешит на какой-то срок – и снова тучи. Но был свой дом, а в своем дому горе и беды легче сносить... И думает старая Евдоха Терновая: может быть, выйти ей так, босой, в ночь, пойти в дальний путь, в Чигирин ли, в Субботов ли, так прямо и притти, а не дойдет – доползти до гетмана, стать перед ним и сказать:
«Глянь на меня, Хмель, погляди мне в глаза, прочитай муки мои и горе мое. Мужа тебе отдала, сына единственного отдала. Это мать говорит тебе, Хмель. Сердце матери полно горя и муки. Услышь мое сердце. Ведь и у тебя была мать, так прислушайся к ее голосу и сделай так, чтобы уничтожить врагов, чтобы воля