– Насчет двух я, кажется, могу догадаться, – сказал он. – А вот еще два…
– Родители, – коротко ответил Лёка.
– Вы и с ними ухитрились расстаться?
– Это не составило мне большого труда, – спокойно ответил Лёка, – они умерли.
– Ох! – вырвалось у старика. Потом он на миг скорбно поджал губы и стесненно проговорил: – Простите великодушно, Алексей Анатольевич…
– Да ничего.
Лёка мимо остановившегося на пороге Обиванкина прошел в темную комнату, задернул шторы, зажег свет. При свете в ней сделалось еще теснее.
– Присаживайтесь, Иван Яковлевич… вот кресло. Чаю хотите?
– Пожалуй, пока нет.
– Вот и хорошо, я тоже пока не хочу. Но вам придется поскучать немного, я сначала займусь письмами, а уж потом мы начнем отрабатывать легенду.
Обиванкин тяжко вздохнул. Он не стал садиться – видимо, нервы не давали. Лёка его понимал. Хотелось ходить или, в крайнем случае, переминаться с ноги на ногу.
– Точно шпионы, право слово… – пробормотал Обиванкин.
– Да, – кивнул Лёка. Улыбнулся. – Вы вполне тянете на профессора Плейшнера.
Обиванкин с сомнением в голосе ответил:
– А вы для Штирлица не слабоваты?
– Я тоже скорее Плейшнер, – беззлобно согласился Лёка. – Компания, что и говорить, маломощная. Но если вам не нравится – поищите другую.
– Простите, – спохватился Обиванкин. – Я не хотел вас обидеть. Что-то я нынче в ударе: две бестактности в минуту… Форсированный режим. Пожалуй, я могу пока заняться чаем, хотите?
– Очень кстати, – кивнул Лёка. – Вскипятите воду. Там все просто – вода в кране, чайник на плите…
– Вода в ключах, голова на плечах, – проворчал Обиванкин, шлепая носками по линолеуму прихожей на кухню.
Поиски не должны были занять много времени. После смерти родителей всякая мелочь, связанная с ними, вдруг стала невероятно ценной; не раз и не два Лёка перекладывал безделушки, пересматривал фотографии, перечитывал письма – хоть и не ему предназначенные. Покуда были живы – Лёка никак не подозревал в себе этакой сентиментальности, а вот поди ж ты…
Так что он неплохо представлял себе, что и где искать.
Очень на руку было в данных обстоятельствах то, что женщина поколения тети Люси, к тому ж всю жизнь прожившая в глубинке, даже будучи влюбленной страстно, как Мария Стюарт, никогда не стала бы писать своему избраннику ни слова интимного. Нипочем в ее посланиях не найти было бы чего-нибудь вроде «как вспомню о тебе – так между ног все мокро». Отписала, что куры тот год лучше неслись, чем нонича, – вот уже и вполне качественное любовное послание. А таких-то в архиве у Лёки лежало пруд пруди.
И еще был плюс: тетя Люся имела привычку ставить дату не в начале, там, где всегда бросается в глаза обращение к адресату (адресатом же значился, разумеется, не Иван Обиванкин, а либо мама, то есть Тоня, либо отец, то есть Анатолий, либо уж он, Алексей, Алешенька); датировала она свои письма на последней странице, рядом с подписью «Люся» или «Ваша Люся». Это оказалось неоценимой удачей.
В считанные минуты Лёка подобрал несколько очень убедительных страничек разных лет, начиная с шестьдесят пятого и кончая две тысячи вторым; пробежал их наскоро, убеждаясь, что в них нет ни одного слова, которое не вписывалось бы в легенду. Письма хранились вместе с другими старыми бумагами, и, вытащив всю кипу для просмотра, Лёка обнажил какие-то иные залежи, машинописные – явно свое собственное старье; когда он полез утрамбовывать не пригодившиеся письма обратно, взгляд его невольно упал на серый, скачущий текст (и машинка у него была не первой свежести, и лента всегда сбитая, растрепанная). Как нарочно, глазам подставилось:
«Если съехавшиеся под одну крышу молодые супруги часто ссорятся, русский скажет: „стерпится – слюбится“, то есть понадеется на априорную взаимную доброжелательность, на этику, на неформальный полюбовный компромисс».
Лёка поспешно прикрыл это позорище пачкой теть-Люсиных писем. То была его допотопная статья, вернее, наброски к ней; статью он так и не написал, не до статей в ту пору стало. Год девяностый, что ли, или девяносто первый… Лёка тогда еще очень рассчитывал на то, что у них с Машей стерпится и слюбится, был просто-таки уверен в этом – в сущности, об этом и писал. Нынче он выстраивал бы свой текст совершенно по-другому.
А если бы у нас слюбилось-таки, вдруг подумал он, сидя на корточках у выдвинутого нижнего ящика, где сохли в пыльной тесноте залежи минувших эпох, я, наоборот, сейчас вполне нормально такую фразу принял бы, да и все, что пишу теперь, писал бы совсем иначе… Он не утерпел; наудачу приподнял несколько своих страничек вместе с теть-Люсиными письмами, глянул в открывшееся нутро. Ну вот: наверняка не возникло бы этой зазвучавшей уже со второй половины девяностых виноватости, просительности, не возникло бы уступчивых фраз про то, что не в матрешках и хороводах, мол, дело, с ними, мол, мы готовы расстаться хоть к вечеру, а главное-то в том, что мы не только себе нужны – мы и всем вам нужны, господа мировое сообщество…
Лёка резким движением задвинул тяжелый ящик.
Главное-то как раз, черт возьми, в том, нужны мы себе или уже не нужны; а остальное – по остаточному принципу.
Использовать наш опыт или нет – тут уж ваша забота, господа соседи, так же как, по идее, использовать нам ваш опыт или не использовать – тоже наша забота. А иначе получается этакое униженное выклянчивание права на жизнь системы «не убивай меня, Иван-царевич, я тебе еще пригожусь…»
Именно в этой позе он уже стоял перед Машей, когда пытался писать сей текст, и изо всех сил тщился доказать жене, что от него и ей, и Леньке все-таки очень много пользы.
Надо же. Даже социологическая аргументация определяется погодой в доме.
Мне при всем желании не вообразить, как бы я писал, если бы у нас все сложилось хорошо. Если бы я остался любимым, уверенным, полноправным…
Лучше не думать.
Невольно кряхтя в тон хрусту коленок, он поднялся с корточек.
Обиванкин, устало сгорбившись, сидел у окошка на кухне и тупо смотрел, как цветет синий шепелявый газ под чайником. Навстречу вошедшему Лёке он обернулся и, через силу улыбнувшись, сказал:
– Исполнено, шеф.
Красивый старик, подумал Лёка. Только очень измотанный. Он положил перед пришельцем из прошлого избранные листочки и сказал:
– Ознакомьтесь, Иван Яковлевич. Попривыкайте к почерку… а я все-таки напишу про нынешнее сборище. Не могу подвести Дарта, обещал.
И хотел не писать, да сердце не на месте, чуть было не добавил он – но решил не тратить лишних слов; какое дело до его внутренних борений Обиванкину? Это только его, Лёкины, дела, и нет резона выставляться напоказ со своей мелочевкой.
Обиванкин поднял кустистые стариковские брови.
– И что же вы напишете? Новыми трудовыми успехами встретили питерские ученые славную годовщину?
– Нет, – довольный собой и своей тактической придумкой, ответил Лёка. – Черта с два. Не дождутся.
Есть погода в доме, нет погоды в доме, гордости нет, уверенности тоже нет – но лебезить не будем. Я прав. Прав – я. Мы не рабы, рабы не мы…
Он для вящей памяти положил перед собою раскрытый блокнот и припал к компьютеру.
«Вчера в Санкт-Петербургском научном центре состоялось торжественное заседание, посвященное третьей годовщине роспуска Российской Академии наук. Перед собравшимися работниками умственного труда выступил главный ученый Аркадий Ефимович Акишин. Он рассказал, что за истекший срок под его руководством было покончено с милитаризацией науки, а также перечислил иные